Джулиан Барнс - Метроленд
— Жаль, что Келли не смогла прийти, — сказала Марион, когда мы засели за аперитив.
— Кейли. Ну, понимаешь, мы с ней считаем, что у каждого есть право веселиться отдельно — со своими друзьями.
— То есть тебе не хочется, чтобы она с нами знакомилась? Или она сама не хочет знакомиться? Или что?
Тони, похоже, слегка удивился. По-моему, он считает Марион скромницей, потому что она почти всегда молчит.
— Нет. Наверное, ей было бы интересно с вами познакомиться. Просто у нас у каждого свои друзья.
— А ты ей сказал… что мы ее приглашали?
— Вообще-то нет.
— То есть нам уже точно не суждено с ней познакомиться?
— Марион, не будь такой нудной, — скривился Тони. — Тут, кажется, все понятно.
— Да, все понятно. Пойду-ка я лучше накрою на стол.
Мне стало неловко за Тони; между нашими редкими встречами я успевал забыть, какой он упрямый и несговорчивый. Воплощенный дух противоречия. Впрочем, стоило лишь посмотреть на нас, чтобы понять, что каждый из нас собой представляет. Я был в пуловере без воротника, вельветовых брюках и в туфлях «Hush Puppies». Тони — в джинсах «от кутюр», в джинсовом жилете, в рубашке из «мятой» ткани и охотничьей куртке с капюшоном. Его волосы лоснились — может, от геля, но скорее всего он их просто давно не мыл. А в его поношенном рюкзачке, я так думаю, было много всего, чего мне никогда бы не понадобилось. Он по-прежнему выглядел этаким смуглым еврейским живчиком, который бреется по два раза на дню; хотя я заметил, что он стал выщипывать волоски на переносице — в том месте, где у него когда-то срастались брови. И еще у него изменилась манера речи: произношение осталось таким же, но грамматика и словарь стали более просторечными.
В принципе я предполагал, что Тони будет настроен воинственно и агрессивно — такими мы были в школе. Но мне и в голову не приходило, что он устроит «великую битву принципов» по поводу обычного приглашения в гости. В общем, после обмена едкими любезностями мы уселись за стол. Эми сидела на своем высоком стульчике слева от Тони, с желтым слюнявчиком на груди. Тони устроил настоящее представление по этому поводу: надел свою куртку и отодвинулся на несколько дюймов вправо — «из зоны досягаемости плевка», как он это назвал.
— Никогда не знаешь, когда им взбредет в голову плюнуть и куда оно попадет, — заявил он нам со знающим видом человека, у которого нет своих детей.
— Она у нас очень воспитанная и послушная, — твердо сказала Марион. — И она не плюется. Да, солнышко, ты не плюешься? И ведешь себя за столом хорошо? Ну, если только у нее не пучит животик.
Тони изобразил искренний ужас.
— Что общего между нормальными маленькими детьми и неудачно повешенными преступниками?
Марион слегка нахмурилась; я сказал, что не знаю.
— И те, и другие писаются в штаны и портят воздух.
Марион молча передала ему тарелку с супом. Тони воспользовался возможностью еще чуть-чуть сдвинуться вправо.
— Ага, никогда не знаешь. Поэтому я Есе время ношу с собой защитную амуницию. — Он помахал рукавом своей куртки. — При общении с маленькими детьми, при посещении трущоб и при работе в саду. И еще при попытках выбить денежку из Совета по искусствам.
— Как я понимаю, мы представляем опасность с точки зрения общения с маленькими детьми, равно как и посещения трущоб, — сказал я Марион с вполне понятным раздражением.
— Естественно. — Тони повернулся к Эми и попробовал изобразить радушную улыбку. — Тю-тю-тю, — пробулькал он, пародируя доброго дядюшку, впавшего в старческий маразм. — Какая хорошая девочка, как хорошо плюется. Ну давай, деточка, плюнь в дядю Тони. — Он демонстративно закрылся рукавом.
— Очень вкусно, — сказал я Марион, помахав ложкой над тарелкой с супом. Я себя чувствовал более чем неуютно. Марион, наверное, ждала похвалы и от Тони; но он был слишком занят, набивая рот хлебом.
— Расскажи о себе, Тони, — попросила она.
— А что рассказывать? Вазектомия вот у меня… надо как-то сокращать текущие расходы. Понемногу пишу для «Театра на колесах». Пытаюсь привлечь к суду местных фашистов из лейбористской партии. Провожу изыскания для «Кестлера»: «К вопросу о двуличности». Хожу объедаю старых школьных друзей.
— И их жен, — сухо поправила Марион.
— И их восхитительно ироничных, если не сказать — очень язвительных жен.
В этот момент Эми подавилась и закашлялась, а потом ее немножко стошнило; молочная струйка пролилась на пластиковый слюнявчик. Тони победно расхохотался. Эми булькнула ему в ответ. Он сделал вид, что очищает свою куртку, и мы все расслабились. Когда мы приспособились к его нарочитой грубости и непробиваемому солипсизму, все более или менее пошло на лад. Марион однажды назвала Тони бесчувственным. Я сказал, что скорее здесь дело в том, что он как писатель всегда говорит только правду — во всяком случае, как ему видится правда. «А мне казалось, что писатели — более чуткие люди, чем все остальные», — заметила Марион. Я ответил в том смысле, что между чуткостью и обыкновенной вежливостью все-таки есть разница. Сейчас я уже не помню, сумел ли я убедить сам себя.
После обеда мы с Тони пошли прогуляться по саду. Он с пренебрежением отнесся к «эскапистским» цветочкам, но зато очень подробно расспросил меня о почве, об овощах и о вероятном будущем урожае. Он прожил год в каком-то фермерском кооперативе в Уэльсе и, кажется, нахватался там некоторых эмпирических знаний, оставшись в полном неведении относительно основных принципов садоводства.
— Так вот это оно и есть? — спрашивал он с ехидной улыбкой, глядя на грядку с брюквой. — То, ради чего стоит жить?
Я хотел уклониться от ответа на этот вопрос, но когда понял, что ничего не получится, решил ответить вопросом:
— Я смотрю, ты уже не такой аполитичный, как раньше?
— Я придерживаюсь более левых взглядов, если ты это имеешь в виду. Человек не может быть полностью аполитичным.
— Да ладно тебе. В юности мы с тобой были абсолютно аполитичны. Нам это было неинтересно, ну, разве что в качестве повода для издевательств, ты что — не помнишь? Нас тогда привлекало только искусство. Мы — подвижники и потрясатели основ. Неужели ты не помнишь, какими мы были?
— Я помню, что мы были стопроцентными тори.
— Ну нет. Мне так не кажется. Помнишь, как мы ненавидели толстых сытых котов? И bon bourgeois?[136] «Le Belge est voeur…»[137] — начал было я, но не смог вспомнить, как там дальше.
— Мы исповедовали безразличие и неприязнь, а это, насколько я знаю, основы платформы тори. Правильно? Господи, вспомни хотя бы Кубу. Что мы делали — всячески одобряли Кеннеди, словно он Роберт Райан в «Прорыве в Арденнах»? А что мы думали про скандал с Профумо?[138] Мы ему даже завидовали; и это был результат нашего с тобой анализа тогдашнего социально-политического кризиса.
— Но поэзия ничего не меняет в мире, — заявил я рассудительным тоном.
— Очень верно подмечено. Поэтому не пиши стихов, если хочешь что-то изменить. Я сам не знаю, почему пишу; наверное, просто для разнообразия — взамен того, чтобы дрочить. Я как-то тут заходил в книжный, взял наугад томик поэзии. Заглянул в предисловие и прочел там такое: «Эта книга написана, чтобы изменить мир». Усраться можно.
— А ты чего так распалился, не понимаю?
— Потому что причина, по которой поэзия не изменит мир, заключается в том, что ей просто никто не даст его изменить — вот те же сытые жирные коты и не дадут.
— Кто? Какие именно жирные коты? Ты давай уже конкретизируй.
— Их нельзя конкретизировать. Это неопределенные гребаные жирные коты. Подвижные жирные коты. Потому что поэзию задвинули в самый дальний и пыльный угол. Много народу сейчас читает стихи? Примерно столько же, сколько увлекается водными лыжами или пялит козлов на фермах. Их вообще кто-нибудь читает? Да большинство вообще не особенно в курсе, что существует такая вещь, как поэзия.
— В газетах печатают много стихов.
— Ха, а что толку?! Это исключительно чтобы заполнить место. Редактор звонит какому-нибудь стихоплету: «Ой, Джонатан, сделаешь нам на этой неделе что-нибудь на четыре строфы?» или «Боюсь, наш балетный критик подвернул запястье, выводя прописные буквы, так что нам срочно нужно что-нибудь длинное, но с короткими строчками. Во, стихи как раз подойдут. Наши читатели любят стихи».
— По-моему, это не совсем справедливо.
(На самом деле, на мой скромный взгляд, это была уже паранойя — горькое раздражение неудачливого писателя.)
— Конечно, это несправедливо. (Слово «справедливо» Тони произнес с таким же сарказмом, с каким обычно произносил «тори».) Но именно так все устроено. Спроси в книжном поэзию, и тебе предложат какие-нибудь сопливые баллады или совсем уж тухлую дрянь. И то же самое, кстати, и с прозой. Нормальных романов уже не пишут. Какие-то контрабандисты, говенные кролики и история — всё.