Леонард Коэн - Любимая игра
Продолжались стихотворения, воспевающие их двоих. Стихи о расставании, которые мужчина пишет женщине, он не выпускал из поля зрения. Стихов уже набралось на толстую книгу, но книга ему была не нужна. Это придет позже, когда нужно убеждать себя, что он жил такой жизнью, полной работы и любви.
Бривман стал своим заместителем. В свою сторожевую башню он возвращался раз в несколько дней на час, чтобы записать что-нибудь в дневник. Он писал быстро и безрассудно, не веря тому, что делает, словно трижды провалившийся самоубийца в поисках бритвенных лезвий.
Он изгонял демонов славы. Страницы запихивались в антикварный комод, к которому Шелл относилась с уважением. То был ящик Пандоры с папками для виз и авиабилетов – если она откроет его, он развеет Бривмана по ветру. Потом он забирался обратно в теплую постель, и угроза освежала их тела.
Господи, как она прекрасна. Почему нельзя остаться с ней? Почему нельзя стать обычным гражданином с женщиной и работой? Почему нельзя присоединиться к миру? Красота, на которую он рассчитывал как на передышку между уединениями, теперь заставляла его задавать старые вопросы об одиночестве.
Что он предаст, оставшись с ней? Он не смел повторять незрелые требования. А теперь мог отведать вины, которая будет его поддерживать, если он уйдет. Но он не хотел уходить навсегда. Ему нужно было побыть одному, чтобы скучать о ней, чтобы обрести перспективу.
Он затолкал авиаписьмо в набитый комод.
Он смотрел, как она спит – простыня сжата в руке, словно амулет, волосы разбросаны по подушке волнами Хокусая[96]. Конечно, за это замершее тело он мог бы убить. Вот единственная его верность. Так зачем от нее отворачиваться?
Мысль скакнула за расставание к сожалению. Он писал ей из далекой дали, с какого-то безнадежного покрытого плотью стола в будущем.
Милая моя Шелл, кто-то во мне потерян, я его по глупости в рискованных игрищах недавно утопил – я бы хотел привести его к тебе, он бы нырнул в твои грезы, не спросившись, и заботился бы о твоем теле, словно пьяный ученый, смеясь и оставляя ценные тайные примечания. Но, как я сказал, он утоплен, раздавлен в трусливом сне, напичкан лекарствами, ему не снятся сны, уши забиты водорослями или ватой, – я даже не знаю, где тело, вот разве иногда он голодным зародышем шевелится в моем сердце, стоит мне вспомнить, как ты одеваешься или готовишь на кухне. Это все, что я могу написать. Я бы хотел привести к тебе его – но не эту страницу, не это сожаление.
Он взглянул поверх исписанной книжечки. Вообразил силуэт Шелл и свой собственный. Голубки святого Валентина времен его родителей. Открытка на его полке коллекционера. Нельзя ли Шелл забальзамировать, чтобы всегда была под рукой?
Она перевернулась, сильнее натягивая простыню на бок, так что талия и бедро словно явились из шероховатого мрамора. У него не было сравнений. Дело не только в том, что формы совершенны, или в том, что он так хорошо их знает. Это не спящая красавица, всеобщая принцесса. Это Шелл. Определенная конкретная женщина, с адресом и фамильными чертами. Не калейдоскоп, что подстраивается под разные картинки. Все ее выражения отражают чувства. Если она смеется, то чему-то. Если среди ночи берет его за руку, то зачем-то. Она – первопричина. Шелл, та Шелл, которую он знает, обладает телом. Оно отвечает ей, оно и есть Шелл. Оно не служит ему с пьедестала. Он столкнулся с конкретным человеком. Прекрасным или нет, может, погубленным ядовитым завтрашним днем, неважно. Шелл – та, кого он любит.
Когда полкомнаты затопило солнце, Шелл открыла глаза.
– Привет, – сказал Бривман.
– Привет. Ты совсем не спал?
– Нет.
– Ложись сейчас.
Она села, расправила постель и отогнула угол простыни, приглашая его. Он присел на край. Она хотела знать, что случилось.
– Шелл, я думаю, мне нужно ненадолго уехать в Монреаль…
– Ты уходишь?
Он почувствовал, как она оцепенела.
– Я вернусь. Кранц возвращается – он написал и предложил работу в лагере…
– Я знала, что ты уедешь. Последние несколько недель я просто была уверена.
– Это только на лето…
– На сколько?
– На лето.
– На сколько месяцев?
Прежде, чем он смог ответить, она тихонько ахнула от боли и поднесла кончики пальцев ко рту.
– Что такое? – спросил Бривман.
– Я сейчас говорю, как Гордон.
Он обнял ее – сказать, что это совсем не одно и то же. Она напомнила ему их обещание быть хирургами.
– Это чушь, ты же понимаешь. Ну же, давай приготовим отличный завтрак.
Он остался еще на день, потом еще, но на третий день уехал.
– Ну правда, Шелл, это только на лето.
– Я же ничего не сказала.
– Лучше б ты была несчастнее.
Она улыбнулась.
Книга IV
1
Что касается тел, Бривман проиграл. Их ни один детектив не найдет. Он проиграл в момент наивысшей их красоты. Вот они:
крыса
лягушка
спящая девушка
человек на горе
луна
У нас с вами имеются тела, изувеченные временем и памятью как только можно. Бривман же потерял их в пламени, где они остаются цельными и совершенными. Кого утешит такое постоянство? После многих обжигов они стали тусклыми созвездиями и управляли им, вращаясь по его собственным небесам.
Можно сказать, их сожрала Неопалимая Купина, которую в сердце своем взращивает каждый из нас, но мало кто не забывает запалить.
2
Он стоял на лужайке Мемориального института Аллана[97], глядя вниз на Монреаль.
Лучший вид на этот город – у психов.
Тут и там на ухоженной траве вокруг деревянной мебели собирались группки людей. Все это можно было принять за загородный клуб, но выдавали медсестры. Белые и безупречные, они стояли по одной возле каждой группы, не вполне участвуя в беседе, скорее спокойно управляя, словно луны.
– Добрый вечер, мистер Бривман, – сказала дежурная медсестра. – Мама вам обрадуется.
Не упрек ли в ее улыбке?
Он открыл дверь. В палате было прохладно и темно. Как только мать его увидела, началось. Он сел. На этот раз говорить «привет» не стал.
– …я хочу, чтобы тебе достался дом, Лоренс, чтобы было где преклонить голову, ты должен себя беречь, они все заберут, у них нет сердца, моя история закончилась, что я всем сделала, а теперь я попала к сумасшедшим, лежу тут, как собака, весь мир снаружи, весь мир, я бы не допустила, чтобы собака так лежала, мне надо в больницу, это больница? они знают про мои ноги, что я не могу ходить? но мой сын слишком занят, о, он великий человек, он слишком занят для матери, а для всего мира поэт, для всего мира..! Тут она начала кричать. Никто к ним не заглядывал.
– …но для своей матери он слишком занят, для его шиксы у него полно времени, для нее он минут не считает, после всего, что они сделали с нашим народом, мне приходилось на Песах прятаться в подвале, они за нами гнались, через что я прошла, и теперь сын, мой сын предает этот народ, я должна обо всем забыть, у меня нет сына…
Так продолжалось час: произнося свои тирады, она глядела в потолок. В девять часов он сказал:
– Мне больше нельзя здесь находиться, мама.
Она внезапно остановилась и заморгала.
– Лоренс?
– Да, мама.
– Ты бережешь себя?
– Да, мама.
– Ты хорошо кушаешь?
– Да, мама.
– Что ты сегодня ел?
Он что-то пробормотал. Пытался составить меню, которое она бы одобрила. Он говорил с трудом, а она не могла слушать.
– …ни цента не брала, все для сына, пятнадцать лет с больным, разве я требовала бриллиантов, как другие женщины…
Он оставил ее посреди тирады.
Снаружи происходили лечебные танцы. Напуганные пациенты обнимали медсестер. Популярные записи, романтические фантазии, тем более абсурдные в этой обстановке.
Когда ласточки вернутся в Капистрано[98]
За кругом мягкого света, в котором они двигались, возвышался темный склон Мон-Рояля. Под ними сверкал деловой район.
Он смотрел на танцующих и, как это случается, когда сталкиваешься с беспомощностью, изливал на них всю хаотическую любовь, которую больше некуда девать. Они жили в ужасе.
Ему захотелось, чтобы одна из безукоризненно белых женщин проводила его с холма.
3
В те две недели, что он провел в городе, они с Тамарой виделись почти каждую ночь.
Она бросила своего психиатра и отдалась Искусству – это оказалось дешевле и не столь требовательно.
– Давай не узнаем друг о друге ничего нового, Тамара.
– Это лень или дружба?
– Это любовь!
Он изобразил театральный обморок.
Она жила в странной маленькой комнате на Форт-стрит, улице кукольных домиков. Там имелся мраморный камин с вырезанными факелами и сердечками, а над ним – узкое зеркало, обрамленное тонкими деревянными столбами и антаблементами, какой-то бурый акрополис. – Там от зеркала никому никакого толку.