Полунощница - Алексеева Надежда "Багирра"
На Ильинском Иосифа встречала на причале Варька. Помесь овчарки с дворнягой, огромная и лохматая, она припадала на передние лапы. Если бы ее хвост не плясал туда и сюда, сошло бы за поклон. Выцветшая пластмассовая чайка, наподобие пугала привязанная к хлипкому причалу, не давала другим птицам подлетать слишком близко. Сегодня она держалась ровно. Штиль.
Храм на Ильинском, сложенный из золотых сосновых бревен, оттененный черной землей, стоял на холме, как терем. В храме Иосиф разулся, заметив теплые сапоги братии в ряд, – весь пол устлан коврами, видимо, зимой тут холоднее, чем на Центральной усадьбе. Три клобука, свесив черные мантии, важно стояли на полке. Братья поклонились Иосифу, прямо как кланяются владыке. Младший, в иноческом подряснике, подложил в изразцовую печь дров. Недалеко на столике стоял электрический чайник. Старший попытался заслонить его спиной, но Иосиф все равно увидел, усмехнулся тому, как у них все по-домашнему. Словно в гости пришел.
Младший сказал:
– Мы сегодня чай не пили.
Ага, тенор-альтино.
Опоздав, подошел скитоначальник, отец Андрей. У него был сочный, басовитый, хоть и не сильный голос. Старший оказался баритоном, ну а четвертый, молчаливый, сообщил, что в деревне играл на баяне, петь не пробовал, пришел на срочное певческое послушание вместо отца Никодима, который слег. Иосиф понял, что они и обитают на острове впятером. Стало интересно их распеть, но связки еще трепетали. Попросил показать ему скит.
Обходили остров с иноком. Оба щурились. Остановились у резного креста близ обрыва. Крест покрывала крыша из двух досок, широкую поперечную перекладину и поддерживали, и прорезали насквозь два тонких столбика с наконечниками, как у стрел. «Стрелы» поднимались прямо из голгофы – из рябенькой горы булыжников у подножия. В кругах, вырезанных по телу креста, соединенных наподобие бусин, по две буквы. Иосиф разобрал «СВ», «РБ», другие пары с ятями и фитами.
– Это что за молитва вырезана? – спросил он инока.
– А бог ее знает. Но там точно север, – инок махнул рукой вглубь острова. – Куда косая перекладина креста указывает своим верхом, там и север. У меня дед был помор, они по этим крестам ориентировались.
Инок осекся, перекрестился. Оба застыли. Место и без расшифровки резьбы было намоленное, намагниченное. Воздух у креста стоял неподвижно, как чистейшее стекло. Время, дожди, снега сделали крест из соснового серебряным. Прозрачным. Парящим. Вон оно: «Рожденное от Духа и есть дух», – понял Иосиф.
Митрюхин, которому он утром передал указание по спевке, – как ни горько было смотреть на него, Иосиф скрыл, что знает, откуда это довольство на лице, – рожден от плоти. Он и есть плоть, не может он быть другим. Не посадил его остров на цепь так, как регента. Не отметил дарами, как старца.
Не передал Иосиф Митрюхину слова отца-эконома – не решился. Увидел, что деньги, ворованные у волонтерок, глаз его зажгли, как ни один пасхальный тропарь не смог за пять лет, сколько хор существует. Впрочем, его мирские хористы любили петь не пасхальное, а «Агни Парфене». Называли гимн попросту, по рефрену – «Невеста неневестная». Прошлым июнем в погожий вечер Ася вытащила всех в Нижний сад, где уже закрылась кафешка, управляемая армянками. Среди белых яблонь и свиста зарянок пение звучало нежнее, «блохи» и «петухи» певчих казались живыми. Неотъемлемыми. К строкам «в подвизех Ты – помоще, кивоте Бога слова» все подобрались, распелись, перестали подхихикивать.
Всю осень и зиму регент собирал их по несколько раз в неделю. Казалось, вот, вот – дух встанет над плотью этих людей. А может, ему самому были нужны эти хористы? Отвлечься от своего голоса, от страха его потерять? Старец все рассчитал верно, когда определил Митрюхина в певчие. Только вот порезанная кофта челябинской показала, что ничего регент не добился. Разве что отсрочил отъезд местных. На пять лет придержал от пьянства, себя забывал, смирял возле них. Как им дальше? Как ему без них?
Вернулись с иноком в храм. Иосиф понял, что времени распеться мало. Поспешил на клирос, где братия все так же ждала его, уютно пахло шерстью и деревом. Разложил тетради с крюками, расставил четырех хористов. Осекся. Нельзя же славить воскресшего Христа в суровый постный день – о чем он только думал?
– Э-э-э, «Невесту» споем? То есть я хотел сказать, «Агни Парфене».
– «Царицу», «Царицу» же хотели, нет?
Инок сам испугался, что влез, оглядел остальных, молчавших, опустил вспыхнувшее лицо и теперь переминался в мохнатых носках. Регент кивнул этим носкам, поднял правую руку. Инок запел тонко, почти женственно.
– Зриши мою беду, зриши мою скорбь, – по знаку забасил отец Андрей.
Тот, баянист, тоже басил, очень тихо, почти шепотом.
Иосиф, все еще чувствуя спазм в связках, не вступал, помогал им руками. На строках «обиду мою веси, разреши ту, яко волиши: яко не имам иныя помощи, разве Тебе» – что-то зародилось в сердце. Вроде тишины. Покорности тому, что будет. Он все думал, как в Зимней после плохих новостей установить эту тишину? Как поделиться ей с Митрюхиным, рассказать о ней Шурику? Семену, который точно явится скандалить?
В этой смиренной тишине Иосиф ощутил, как снова напитались кровью и силой его связки.
Ася никогда раньше не попадала на Валаам под Пасху. А вот теперь – случилось. В этом она видела добрый знак. Наверное, совсем исцелилась от зависимости, вот ее и допустили. Перед ней неожиданно открылось много путей. Можно было остаться, подучить катехизис, водить экскурсии. Скоро, объявил владыко, откроем остров на круглый год. Для туристов. Зимой по Ладоге на «подушках», летом теплоходами. Монастырь будет расти.
Утром пятницы, предпасхальной, Великой, они с Машей украшали плащаницу в нижнем храме Центральной усадьбы. Ася уже многое знала из церковного чина: плат с вытканным почти в полный рост Спасителем, убранный бисером и камнями, скоро разместят на вот этом резном постаменте, в обед совершат чин погребения. До Пасхальной вечерни к нему можно приложиться несколько раз, попросить за себя, за Павла, за них обоих.
С тем, какой была Ася в первый приезд, уже никакого сравнения. Она скривилась, зажмурилась. Маша, подававшая белые гвоздики, которые Ася вплетала в венок, удивилась: «Тебе плохо?» Ася лишь головой мотнула. Знала бы ты, что такое плохо. Тогда, пять лет назад, она приползла на службу сюда же, в нижний храм. Была осень, октябрь. Монаха какого-то отпевали толстого, лицо прикрыто – не разобрать, старый, молодой. Все кругом желтое, воздух мутный. Села на скамью, монахи поют, а она себе руки до крови расчесывает. Когда начинало жечь и саднить снаружи, внутри жар ослабевал. Она сглатывала слюну, ища в ней опаляющую силу водки. Воображения было мало. Ася крестилась. Не спасало. Стоять не могла толком. Хорошо, что платок надо было в храме носить – седые вихры топорщились, как на старой собаке.
Ей даже причастия не давали, назначили неделю ходить на все службы. Она и ходила. К старцу, к Власию, нельзя, сказали: трудись. Где, как? Разберешься. Огородных работ уже не было: картошку – и ту рассортировали монахи своими силами. Гребла листья опавшие, сколько хватало сил. Возвращалась в комнату, где пустовало три кровати, падала на ту, до которой дошла, одним сапогом спихивая с ноги другой. Спала. По колоколам поднималась на службу. В звоне слышала молот с наковальней. Не тело у нее было – дряблое волоконце, застывшее между полупрозрачными молитвами. Холодец.
Ася вспомнила, как на отпевании там, где сейчас Маша, у мощей, стоял Митрюхин: уронил голову, сопли сглатывал. Куртка замызганная, щеки мокрые. Возле него старик светлый, на черное облачение кофта шерстяная драная надета, и та вся аж светом пушится. Старик сухой, борода чуть ли не до глаз дошла. Тронул за плечо Митрюхина, шепнул что-то, тот голову поднял, приосанился, будто опохмелиться ему дали. Ася аж сама сглотнула, да так громко, что старик на нее обернулся – и все улыбается. Гроб тем временем с трудом подняли шесть монахов, понесли на плечах. За ними певчие потянулись, а петь не могут, сбиваются. Регент один вытягивает, плачет, но бодрится. «Отец Федор уже с Господом», – услышала Ася, когда толпа пихнула ее ближе к певчим. После этих слов процессия так споро пошла, что Асю вынесло вместе с Митрюхиным.