Дмитрий Быков - Оправдание
Вдруг все повернулись к ней: она, видно, ждала этого, четко зная момент, когда должна вступить, — но все-таки вздрогнула, напряглась и сжала опущенные руки в кулачки. Потом она выпрямилась, странно запрокинула голову и взяла горловую высокую ноту, словно вскрикнула гортанно, и замолчала опять. Вскрик повторился, пальцы ее сжимались и разжимались. На лицах стариков выражалось напряженное внимание.
С третьей попытки она повела вдруг мелодию — Рогову впервые показалось, что он ее уловил, впервые в ее течении, подъемах и спадах появилось какое-то подобие ритма, — и чем-то невыносимо прекрасным должна была обернуться эта тема в своем развитии. В ней чувствовалось огромное, бесконечное пространство, не казавшееся, однако, величественным: выпевалась горькая жалоба, которую на всем этом бескрайнем пространстве некому услышать, а степь и небо умолять бесполезно. Но из самой тщетности этой жалобы могла родиться и вот уже рождалась неизреченная, ни в каких словах не нуждавшаяся красота, и Рогов даже привстал на своей табуретке, подаваясь ей навстречу, — как вдруг девушка оборвала мелодию и громко закашлялась, прижимая руки ко рту и глядя на всех с выражением вины и испуга.
Видимо, так было не в первый раз. Каждый день старики исподволь вели неясную, неуловимую песню, подводя ее к главному соло, и каждый раз все срывалось, когда, казалось бы, уже должно было родиться что-то небывалое. Чем могло обернуться преодоление этого незримого порога? Речь бы вернулась, степь ли зазеленела бы новыми всходами, небо ли засияло бы всеми звездами? Рогов не знал, но чувство близкого, обещанного и не случившегося чуда было так явственно, что он не шевелился, боясь спугнуть его. Минут пять все молчали. Потом старик подошел к девушке, обнял ее, и она спрятала голову у него на груди.
Все принялись прощаться — подходили к девушке, гладили ее по голове, плечам, рукам, быстро припадали к груди старика и выходили, на пороге оглядываясь с тревожным сожалением. Одна из старух, направляясь к двери, мелко кивала. Скоро Рогов остался в избе с девушкой и стариком. Старик вышел на крыльцо и снова долго сидел там, глядя куда-то в степь. Туман рассеялся, по горизонту ходили тихие бледные зарницы.
Девушка, сразу ставшая еще более кроткой и виноватой, быстро вышла в сени и вернулась со старинным пестрым тюфяком, набитым сухой травой: точно такой был у Рогова на даче. Она положила его у печи и быстро, не раздеваясь, забралась на лежанку. Рогов скинул куртку, лег и укрылся ею. Он еще слышал, как вернулся старик и, тихо вздыхая, устроился на лавке. С лежанки не доносилось ни звука. Рогов забылся и спал без снов, пока чье-то легкое прикосновение не разбудило его.
Он открыл глаза. Девушка сидела у его изголовья на полу, положив легкую теплую ладонь ему на голову. Пальцы ее вздрагивали, словно улавливали какие-то тайные и мучительные его мысли, не понятные даже ему самому. Бледный рассвет занимался за окнами, девушка, видно, сидела так уже давно. На лице ее было такое сострадание и мука, что Рогов почувствовал отчаянную жалость и к ней, и к себе самому. Ни о чем, хоть отдаленно похожем на близость, он и подумать не мог. Ее губы беззвучно шевелились, и непонятно было — то ли она лепит слова, то ли просто покусывает губу от боли, которую причиняет ей соприкосновение с его душой.
Рогов потерял счет времени и незаметно забылся опять. Когда он проснулся снова, на этот раз окончательно, было уже совсем светло. День намечался золотой и горячий. Старик сидел у стола и приветливо улыбался. Рогов вскочил, скатал тюфяк, кивнул старику и вышел на улицу.
Старуха из соседнего дома молчаливо и сосредоточенно набрасывала на траву густую мелкоячеистую сеть; потом поднимала ее и набрасывала снова. Сначала Рогову показалось, что она кого-то ловит, но сеть падала и поднималась без всяких следов улова. Старуха поворачивалась на месте и снова забрасывала в траву свой невод, и опять он был пуст — только травинки, случалось, застревали в ячейках. Это занятие по бессмысленности — или по непостижимости смысла — было сродни сушению травы на полу, в избе. Еще одна старуха копалась в своем огороде — копалась в самом буквальном смысле, расковыривая палкой какую-то ямку в земле. Еще один старик вышел из ближайшей к лесу избы, повернулся прямо к лесу и принялся мочиться; Рогов подошел к нему и присоединился. Ни одной уборной он около домов не заметил — видимо, здесь давно обходились так.
Девушки нигде не было видно. Когда Рогов вернулся в избу, старик осторожно и вдумчиво втыкал в стены бумажные флажки, вроде тех, которыми военачальники в советских фильмах обильно кропят карты. Флажки были изготовлены из булавок и неровно вырезанных квадратиков алой бумаги для аппликаций; иногда старик задумывался и перемещал только что воткнутый флажок по ему одному ведомому закону — чуть выше или ниже по косяку, дальше или ближе от окна. Он виновато посмотрел на Рогова и продолжил свое таинственное занятие. Рогов ободряюще кивнул и, не желая мешать ему, вышел на крыльцо.
Он не знал, что здесь делать. Делать можно было что угодно: носить решетом воду, конопатить щели блинами, поджигать воду и тушить ее соломой, — но он не дозрел еще до этих занятий и потому понимал, что в Чистом ему не место. Понимал он и то, что люди, которых он искал, живут не здесь. Бог весть когда он понял это: во время ли бессловесного пения, ночью ли, теперь ли, когда каждый из них занят методичной, но бессмысленной и таинственной работой (он знал, что это распространяется на всех жителей деревни: тех, что в домах, и тех, что, быть может, в лесу), но «золотая когорта» избранных не могла доживать в таком идиллическом распаде, и старческая кротость не должна была стать их уделом. Может быть, он и встретил чудо — новую ступень в эволюции человека на обратном его пути к бессловесной твари, — но это было не то чудо, которое он искал.
Девушка вышла из леса с корзиной грибов, издали улыбнулась Рогову и, подходя, уже не отводила от него глаз. Потом поставила корзину перед крыльцом и встала перед ним, словно ожидая чего-то. Ему вдруг захотелось рассказать о себе, хотя все главное она откуда-то знала и так, — может, действительно ночью пальцами прочла его мысли. Он взял ее за руку — она не отняла ее — и повел за собой в степь.
От деревни отошли метров на триста. Девушка шла безропотно, ни о чем не спрашивая и все так же ласково поглядывая на него сбоку и снизу. Бог знает чего она ожидала. Наконец Рогов сел на жесткую траву и указал ей место рядом с собой.
Он долго сидел молча, глядя на эту сухую, колкую осеннюю траву, которую вообще любил больше весенней: весенняя была беззащитна, ничего не понимала и радовалась неизвестно чему, а эта уже что-то знала, до чего-то доросла и переставала быть просто травой. Она ужесточалась, деревенела, кололась, при попытках выполоть ее резала руки. Еще немного — и она перешла бы в другое качество: стебли репейника, татарника, зверобоя становились твердыми и ломкими, целый лес репьев вырастал на даче, сухими бодыльями торчала московская мимоза, — это были почти деревья, уже знающие что-то главное, но одеревенение их означало смерть. Никакой другой ценой понять главное было нельзя.