Генри Миллер - Тропик Рака
Впрочем, все это не столь важно. Главное — его манера рассказывать. Ты знаешь, как он говорит — точно вышивает шелком… После этой сцены на балконе, которую он преподнес мне на закуску, он рассказал, как они вернулись в номер и он расстегнул ей пижаму… Чего ты улыбаешься? Ты думаешь, он мне крутит яйца?»
«Нет, нет! Это — слово в слово то, что он рассказывал мне. Продолжай…»
«После этого, — тут уж ван Норден начинает улыбаться и сам, — после этого, по его словам, она села в кресло и задрала ноги… совершенно голая… а он сел на пол, и смотрел на нее, и говорил ей, как она хороша… он сказал тебе, что она точно сошла с картины Матисса? Погоди… Я хочу вспомнить точно, что он мне сказал. Он ввернул здесь остроумную фразу насчет одалиски… Кстати, что такое одалиска? Он цитировал по-французски, и эта е…ная фраза вылетела у меня из головы… но звучало здорово. Абсолютно в его стиле… и она, наверное, подумала, что он сам это сочинил. Может, она думает, что он поэт или что-нибудь в этом роде. Ладно, все это ерунда… я делаю скидку на его воображение. Но то, что он рассказал мне дальше, — это потрясающе… Я всю ночь вертелся, перебирая картинки, которые остались у меня в памяти. Не мог забыть. Все, что он говорит, звучит так правдиво… Если окажется, что он наврал, я задушу этого недоноска. Никто не имеет права выдумывать такие вещи. Или он просто больной…
О чем я говорил?.. Да, о том моменте, когда, по его словам, он стал перед ней на колени и двумя костлявыми пальцами раскрыл ей п… Помнишь? Он говорит, что она сидела на ручке кресла и болтала ногами, и он ощутил прилив вдохновения. Это уже после того, как он поставил ей пару пистонов… после того, как он упомянул о Матиссе… Он становится на колени — ты послушай! — и двумя пальцами… причем только кончиками, заметь…, открывает лепестки… сквиш-сквиш!.. ты слышишь! Легкий влажный звук, еле слышный… Сквиш-сквиш! Господи, он звучал у меня в ушах всю ночь! А потом — точно мне еще было мало — он говорит, что зарылся головой у нее между ног. И когда он это сделал, будь я проклят, если она не закинула ноги ему на шею и не обняла его. Это добило меня окончательно! Представь только — умная, утонченная женщина закидывает ноги ему на шею. В этом есть что-то ядовитое. Это до того фантастично, что похоже на правду! Если б он рассказал только о шампанском, поездке по Булонскому лесу и даже о сцене на балконе — я бы еще мог думать, что он врет. Но это… это так невероятно, что уже не похоже на вранье. Я не верю, что он вычитал это где-нибудь, и не понимаю, как он мог придумать такое, если только он действительно это придумал. С таким маленьким говнюком все может случиться. Если даже она и не легла под него, она могла позволить ему сделать это — никогда не знаешь, что эти богатые курвы придумают…»
Когда ван Норден наконец вылезает из постели и начинает бриться, день уже подходит к концу. После долгих усилий мне удается повернуть его мысли в новое русло, заставить его сосредоточиться на переезде. Приходит горничная посмотреть, готов ли он — он должен был освободить номер к полудню. Ван Норден надевает штаны. Я несколько обескуражен тем, что он даже не извиняется перед горничной и не отворачивается. Видя, как он хладнокровно застегивает ширинку, я начинаю хихикать. «Не обращай на нее внимания. — Ван Норден бросает на горничную взгляд, полный презрения. — Она просто толстая корова. Ущипни ее за жопу, если хочешь. Она ничего не скажет». И, обращаясь к горничной по-английски, говорит: «Эй ты, сука, положи руку сюда!» Теперь уже я не могу сдержаться и разражаюсь громким смехом. Горничная тоже смеется, хотя не имеет ни малейшего представления, о чем идет речь. Она начинает снимать фотографии со стен — большей частью это изображения самого ван Нордена. «Эй, ты! — обращается он к ней, тыча пальцем. — Эй, иди сюда… на, это тебе на память! — Он сдирает одну из фотографий со стены. — Можешь подтереться ею, когда я уеду. — Потом он поворачивается ко мне: — Видишь? Она идиотка. Даже если бы я сказал это по-французски, она бы все равно ничего не поняла». Горничная стоит посреди комнаты с открытым ртом, она уверена, что ван Норден сумасшедший. «Эй! — орет он ей, точно она глухая. — Эй, ты! Да, ты! Вот так! — Он хватает свою фотографию и проводит ею по заднице. — Comme ca? Поняла? Черт ее подери, ей надо рисовать картинки, чтоб до нее что- нибудь дошло…» — добавляет он, выпячивая нижнюю губу.
Он беспомощно смотрит, как горничная бросает в открытый чемодан его вещи. «Эй, положи это тоже», — говорит он, суя ей в руки зубную щетку и спринцовку. Половина его вещей валяется на полу. Чемодан уже наполнен, и картины, книги, полупустые бутылки складывать некуда. «Присядь на минуту, — говорит он мне. — У нас масса времени… Нам надо подумать обо всем этом… Если бы ты не пришел, я бы никогда отсюда не выбрался… Ты видишь, какой я беспомощный. Напомни мне забрать лампочки… они мои. Ведерко для мусора тоже мое. Они хотят, чтобы ты жил, как свинья, сволочи проклятые…» Горничная ушла за веревкой. «Ты увидишь, она включит в счет и веревку, даже если цена ей грош. Они здесь не пришьют тебе пуговицу к штанам бесплатно… грязные, паршивые свиньи…» Ван Норден берет с камина бутылку кальвадоса и кивает мне, чтобы я взял другую. «Не стоит перевозить это дерьмо… прикончим его тут. Только не предлагай ей… Паршивая стерва! Я не оставлю ей даже клочка туалетной бумаги. Мне хочется испоганить эту комнату окончательно перед тем, как я уеду… Послушай… если хочешь, помочись на пол… Я бы наложил в ящик шкафа, если б мог…» Злость ван Нордена на себя и на весь мир так велика, что он не знает, как ее выразить. Подойдя с бутылкой к кровати, он поднимает одеяло и простыни и льет вино на матрац. Не удовлетворившись этим, начинает ходить по нему в ботинках. К сожалению, на них нет грязи. Тогда ван Норден берет простыню и вытирает ею ботинки. «Пусть у них будет занятие», — бормочет он с ненавистью. Набрав в рот вина, он закидывает голову и с громким бульканьем полощет горло, а потом выплевывает его на зеркало. «Вот вам, сволочи… Подотрите это после меня!» Он ходит по комнае, что-то злобно бормоча себе под нос. Увидев дырявые носки на полу, он поднимает их и раздирает в клочья. Картины тоже приводят его в ярость. Он поднимает одну — это его собственный портрет, нарисованный его приятельницей-лесбиянкой, и ударом ноги рвет. «Проклятая сука… Ты знаешь, у нее хватило нахальства просить меня передавать ей моих б… после того, как я их уже использовал… Она не заплатила мне ни франка за то, что я написал о ней в газете… Она думает, что я действительно восхищаюсь ее художествами. Мне никогда бы не видать этого портрета, если бы я не подкинул ей ту б… из Миннесоты… Она сходила с ума по ней… Преследовала нас, точно сука во время течки… мы не знали, как отделаться от этой стервы! Портила мне жизнь как могла… Дошло до того, что я боялся привести к себе бабу, потому что в любой момент она могла сюда заявиться… Я прокрадывался к себе домой, точно вор, и, едва переступив порог, запирался. Она и эта шлюха из Джорджии сводят меня с ума. У одной всегда течка, другая всегда голодная. Ненавижу я это… спать с голодной женщиной — все равно что заталкивать себе обед в рот и тут же вытаскивать его с другого конца… Да, кстати, вспомнил… куда я положил банку с синей мазью? Это очень важно. У тебя когда-нибудь было такое? Это хуже триппера. И я даже не знаю, где подцепил… У меня здесь перебывало столько женщин за последнюю неделю, что я потерял счет. Очень странно… они все казались такими чистыми. Но ты знаешь, как это бывает…»