Гузель Яхина - Зулейха открывает глаза
Февраль тридцатого года выдался урожайным – Игнатов привез в Казань четыре партии раскулаченных. Каждый раз, наблюдая за тем, как кулаки исчезают за крепкими воротами пересыльного дома, он вздыхал с облегчением и тихой внутренней радостью: еще одно полезное дело сделано, еще одна песчинка брошена на весы истории. Так одна за другой, по крупинкам, народ создает будущее своей страны. Будущее, которое обязательно обернется мировой победой, непременным торжеством революции – и лично для него, Игнатова, и для миллионов его советских братьев, таких как неунывающий двадцатипятитысячник Денисов или интеллигентный умница Бакиев.
Постоянные разъезды избавили Игнатова от необходимости объясняться с Илоной. Заскочил один раз ненадолго («Дела, дела…») – и на том пусть спасибо скажет. Ночевать не остался. Сама поймет, что к чему. Да и какая уж тут личная жизнь, когда на дворе – такое!
Сотни, тысячи семей плыли в бесконечных санных караванах по просторам Красной Татарии. Их ждал дальний путь. Куда – не знали ни они, ни их конвоиры. Одно было ясно – далеко.
Игнатов не задумывался о дальнейшей судьбе своих подопечных. Его дело – доставить. Когда Илона поинтересовалась, куда отправят этих замученных бородатых мужиков, целыми днями тянувшихся в санях по улицам Казани, он отрезал: туда, где кровопийцы и эксплуататоры честным трудом до седьмого пота наконец-то смогут искупить свое черное прошлое и заслужить – за-слу-жить! – право на светлое будущее. Точка.
Вот Настасья бы никогда такого не спросила. Настасья… Ягода спелая, соком исходящая. Весь февраль Игнатову было жарко, как в мае, – одна мысль о ней согревала. И хотелось верить, что экспедиции в деревни «на раскулачку» – эти поездки с песнями и шутками по тихим заснеженным лесам, эти жаркие вечерние споры с местным партактивом в сельсоветах под треск огня и пару стаканов самогона, эти наполненные жаром Настасьиного тела ночевки в старых мечетях и амбарах – будут всегда.
Как вдруг – словно шашкой по темечку: сопровождать эшелон будешь ты. Как я?! Почему я?! За что?! Слушаюсь, конечно, товарищ руководитель, но, Бакиев, друг, объясни: я же здесь, из седла не вылезая, с кулачьем воюю. Они же, враги, не знают, что время сейчас мирное – они и с вилами, и с топорами, и с ружьями. Это же – настоящий фронт! Я здесь нужен! А ты меня – в сопровождение, в обоз, можно сказать…
Непривычно тяжелый взгляд Бакиева сквозь золотые кольца пенсне. Люди нужны для этого дела надежные – как ты, Игнатов. И зря считаешь, что в обозе легче. Да и какой такой обоз?! Двадцать вагонов, битком набитых человеческими жизнями. И каждый – кулак махровый, обиду на власть затаивший размером со свинью, а то и с корову. Попробуй-ка их провези через полстраны – доставь до места, чтобы между собой не передрались и не разбежались в пути. Еще вопрос – сможешь ли?
Да что тут мочь, Бакиев! Не знаешь меня, что ли? Дело нехитрое: охрану – позлее, замки на вагоны – покрепче. Бровью в сторону повел – штыком в глаз получил.
Ой ли? Бакиев прищуривается – становится видно, как сильно он постарел за эти полгода. Вот он что с боевыми товарищами делает, теплый кабинет с дубовым столом и сладким чаем в кружевных подстаканниках. А ведь Бакиеву сейчас, как и Игнатову, – тридцать годков.
Доедут, никуда не денутся. Знаю, что говорю. Уж мне-то поверь, сколько их я за этот год перевидал, кровопийц. Только подумай еще раз, Бакиев, друг. И скажи окончательно – нельзя ли кого другого отправить? Стыдно мне – нянькой при поезде…
Нянькой?! Комендант эшелона, выходит, по-твоему, – нянька?! А тыща человеческих голов – бирюльки?! Когда ж ты повзрослеешь, Иван! Тебе бы лишь – на коне верхом да с шашкой наголо. И чтобы ветер в ушах свистел посильнее! А куда скакать, зачем – без разницы?! И (вот вам и спокойный Бакиев) – жах! – кулаком по столу.
И Игнатов в ответ кулаком – жах! Но-но! Как это без разницы?! Я скачу, куда партия велит!
Она тебе и велит – отставить демагогию! Сегодня же принять дела по эшелону К-2437. Завтра – отправка!
Слушаюсь…
Отдышались. Помолчали. Закурили.
Пойми, Бакиев, друг: сердце у меня за партию… даже не болит – горит. Оно ведь и должно гореть – у каждого. Потому как если вместо сердца – огарок, если взгляд – потухший, то зачем мы такие своей стране нужны, а?
Да понимаю я тебя, Ваня. И ты меня – постарайся. Может, позже поймешь, спасибо скажешь. Я ж тебя, дуру стоеросовую… Чтобы тебя… Бакиев умолкает и сильно трет платком стекла пенсне, словно хочет их выдавить, – стекла скрипят. Странный он сегодня.
Куда везти-то, эшелон твой? Игнатов выпускает струю дыма в пол.
Пока – до Свердловска. Там встанешь в отстойник и будешь ждать распоряжений. Сейчас всех так отправляем – до востребования.
Так точно. Игнатов думает о том, успеет ли до завтра попрощаться с обеими. Сначала – непременно к Настасье. А уж потом, если времени хватит, – к Илоне, чтоб уж развязаться с ней окончательно, поставить точку.
Жмут друг другу руки. Бакиев отчего-то вдруг распахивает ручищи и прижимает Игнатова к груди. Так и есть – странный он сегодня.
Завтра перед отъездом еще забегу попрощаться. – Не надо, Ваня. Считай, что уже попрощались.
Бакиев нацепляет пенсне на нос и продолжает разбирать документы в папках. Стол у него от этих бумаг – как сугроб.
Игнатов уходит, от двери оборачивается: Бакиев неподвижно сидит, по шею в бумажном сугробе. Глаза, увеличенные выпуклыми стеклами пенсне, устало закрыты.
К Илоне он, конечно, не успел. Черт с ней, догадается, что уехал по срочному заданию. Он и раньше пропадал на неделю-две без предупреждения. В этот раз его не будет месяц – полтора. Или сколько ему там по железным дорогам мотаться? Ладно, велено комендантом – будет комендантом. Поест харчей казенных, выспится – дорога долгая. Отвезет этот чертов эшелон, раз уж Бакиеву позарез нужно. А потом скажет: все, друг, возвращай меня на настоящую работу, душа измаялась, – дела просит…
Ранним утром первого весеннего дня тысяча девятьсот тридцатого года, жадно глотая колючий морозный воздух, Игнатов бежит на вокзал. Трамваи в это время еще не ходят, а тратить целый пятак на извозчика – жалко. Путь от женского общежития, где живет Настасья, неблизкий, поэтому пришлось встать рано, до фабричных гудков.
В чемодане громыхает, бьется о фанерные стенки кружка. Сапоги хрумкают по утоптанной тропинке вдоль длинного, стрелой пронзившего город озера Булак. Сонный город зажигает первые огни, выпускает редких заспанных прохожих на улицы. Брешут хриплыми спросонья голосами собаки, тренькает где-то вдалеке первый трамвай.
Растворенные в синей утренней дымке, проплывают свечки минаретов – Юнусовская мечеть, Апанаевская, Галеевская. Хорошо тогда придумал Давыдов, по-революционному – поднять алое знамя на бывшей деревенской мечети. Почему здесь, в столице, до этого еще не дошли? И торчат казанские минареты бестолковыми оглоблями, дырявят небо почем зря.