Николай Горбачев - Звездное тяготение
Отвел взгляд, кивнул солдатам, разрешая сесть. В раздумье, потирая пальцами виски, заговорил:
– Отцы наши служили Родине, честно выполняли долг, даже жизни отдали. И нам их дело продолжать. Мы, их сыновья, остались тут, на земле. Память о них не позволяет нам прощать нарушителей, быть сердобольными. Мы вас, Кольцов, приняли к себе, в расчет, думали, получится солдат, товарищ… Не понимаете вы, выходит… – Он вздохнул, отклоняясь от стола, лицо из сухого, жестковатого стало равнодушным, безучастным, будто, вдруг поняв бесполезность разговора, он сразу утратил интерес и только необходимость еще заставляет его быть здесь. И так же равнодушно спросил: – Еще какие мнения?
Сбоку, мельком взглянув в мою сторону, подал глухой голос Долгов:
– Самого надо спросить, товарищ лейтенант… Мы тут за него решаем, а он и в ус, может, не дует?
– Что ж, верно! – согласился Авилов, и мне показалось, что у него прозвучали какая-то надежда. – Скажите, Кольцов.
"Сказать?…" – подумал, механически поднимаясь. Руки, ноги, все тело у меня было чужим.
– Мне нечего сказать. – Я твердо взглянул в прищуренные, ожидавшие глаза лейтенанта Авилова – нервный тик задергал левую щеку. – У осужденного не спрашивают, когда его повесить.
Осекся, замолчал, чувствуя во рту сухость и горечь. Вперился в схему на стене – знакомую густую паутину цветных линий, кружочков, прямоугольников, "Вот так и у тебя все перепуталось!" Показалось даже, будто стены, завешанные схемами, нарисованными на белой клеенке, и все эти макеты вдруг сдвинулись, теснее обступили. Не хватало воздуха. "Повернуться и уйти? Будь что будет. Нет, выдержать, выстоять!"
Солдаты, словно сами в чем-то виноватые, ниже пригнулись к столам.
– Вот уж правда: не мечите бисера… – Долгов валко елознул.
– Есть предложение: передать дело Кольцова на решение всей батареи, – потерев висок, тихо, морщась, как от горького, произнес Авилов. – Кто за это?
Я думал только об одном: оторву глаза от схемы – и не выдержу, сдадут нервы, поэтому не увидел, а понял: солдаты все подняли руки.
Авилов встал.
– Ясно. Свободны. Сержанту Долгову остаться.
Расходились поникшие, в молчании, как после похорон. Кто-то пытался пошутить, но, неподдержанный, тут же примолк. Я поднялся последним. Сергей, проходя мимо в узком проходе между столами, чуть не коснулся меня и отшатнулся, как от прокаженного.
Выйдя из казармы, я остановился на крыльце. Тусклая, запыленная лампочка светила над головой. В двух шагах за ступеньками – густая темень: ткни кулаком – стена. В курилке, невидимые, гоготали солдаты – там плавали, накалялись и гасли огненные светляки. Негромко, размеренно, с убаюкивающей интонацией рассказывал о чем-то репродуктор возле штаба на столбе. От парка боевых машин ударил первые четкие шаги строй, в гулкой тишине тонкий, на срыве голос торопливой скороговоркой затянул:
Ходит слава, почетная слава
О советских ракетных войсках…
Солдатская жизнь шла своим размеренным чередом. И только у меня она летела кувырком. Узенькое желтое пламя мелко трепетало в руке, когда прикуривал. Нервишки разыгрались! Оброненная спичка мелькнула в темноту пологой дугой. И внезапная, как каленый уголь, мысль: "Решать надо, как дальше быть… со службой, с Васиным, с Надей…"
– Ты здесь? – Сергей хотел выразить удивление, – мол, случайно наткнулся. И, небрежно облокотившись на балюстраду, перегнулся в темноту, звучно сплюнул. Круто выгнутая спина в гимнастерке словно застыла. От неудобного положения заговорил с хрипотцой: – У лейтенанта нашего отец-то тоже в земле, тоже там, на войне… Точно. Полковником, говорят, был.
Он снизил голос, помолчал, оттолкнувшись от балюстрады, взглянул исподлобья.
– Днем в канцелярии журналы брал, ну и слышал. Комбат кипит: "Судить за самоволки. Потакаете все время. И тут собранием предлагаете обойтись? В приказ громкий угодили". А лейтенант свое: "Нельзя судить. Верю все равно в него". Так что соображай, что к чему…
"Чего ему? Все у него весело и легко, как у святого младенца! – подумалось тоскливо. – А у меня чем все кончится? Верит?! Легко сказать…"
Оттянув подол гимнастерки, Нестеров шагнул к ступенькам, процокал вниз и повернул в темноту – туда, где гоготали солдаты.
Что все-таки ему надо? Обычная беспринципность? Бьют по одной щеке, подставляй другую? Или… он выше тебя? Оскорбил, обидел, а он забыл. Вот лейтенанту ляпнуть? Действительно, умник! А если… взять извиниться, просто, по-человечески?
– Серг… – горло у меня перехватило.
Нет, легче вырвать свой язык.
Отбросив окурок, я тоже шагнул с крыльца, но в сторону, противоположную той, куда ушел Нестеров. Клял себя последними словами, какие приходили на ум.
Старшина Малый поймал меня в коридоре:
– Сходить, товарищ Кольцов, в штаб. Найдить Уфимушкина – к комбату. Одна нога тут, другая там.
Миновал клуб, казарму, короткой аллеей из молодых березок вышел к штабу. Уфимушкина надо было искать в секретке штаба – именно тут он пропадал все свободное время: работа над диссертацией у него подходила к концу. Я не ошибся: в комнатке, служившей для самоподготовки офицеров, он что-то чертил, склонившись над доской. Свертки ватмана, рейсшина, флаконы с тушью – все это лежало и стояло на соседних столах.
Уфимушкин не замечал меня, поглощенный занятием, а я почему-то тоже стоял в дверях и не хотел отрывать его от дела. С болью подумал: вот трудится, диссертацию заканчивает и служит, а у тебя…
Наконец он обернулся и то ли обрадовался, то ли смутился от неожиданности, поправляя очки, проговорил:
– А-а! Увлекся, извините…
Я передал ему слова старшины, он заторопился, тут же принялся снимать чертеж с доски:
– Минутку, только все сдам секретчику.
Я бы мог и уйти: приказание старшины выполнено. Но неожиданная искренность, которую уловил в голосе Уфимушкина, и смутное, еще неосознанное желание вернуться, поговорить с ним – было невмоготу от давившей на душе глыбы – остановили меня.
Выйдя из штаба, ждал его в боковой аллейке: в штаб то и дело входили офицеры, солдаты – скрежетала пружина, гулко хлопала дверь. Тишина, густая и вязкая, будто под стеклянным колпаком, висела над городком. Расплывчатые длинные тени от сонных березок протянулись в бесконечность. Чувство тоскливости, одиночества внезапно сжало сердце, глотнул раз-другой воздух, опустился на лавку, врытую в землю. Как у Нади. Надя… Поняла бы она всю ситуацию? Две недели, кстати, прошло с тех пор…
Уфимушкин сошел по ступенькам торопливо, поискал меня глазами. Я поднялся навстречу.
– Как у вас самочувствие? – спросил он.
– Так…
– Хотел спросить… – произнес Уфимушкин, когда прошли аллейку. – Скажите, художество – ваше призвание? Мне, когда слушаю ваши ответы по технике, очень вдумчивые, глубокие, почему-то сдается, что из вас получился бы отменный инженер. – Наверное, он заметил, что я покраснел, и с кажущейся беззаботностью улыбнулся. – Впрочем, есть счастливчики, кого природа наделила не одной страстью, и все они великолепно уживаются в них: Бородин – химик и композитор, Ломоносов – ученый и поэт, Эрнст Гофман – немецкий писатель, композитор, юрист: сказки, опера "Ундина", судебные процессы…
Глядел на меня из-под очков внимательно. Он второй раз задавал этот вопрос. Первый – тогда, во время знакомства. Живопись! Все это для меня чепуха, теперь ясно. Инженером, возможно, мог бы стать, хоть и не думал до сих пор.
– А вот наукой заниматься… Там уже все открыто, – неожиданно сорвалось у меня.
Он не усмехнулся, только сморгнул ресницами.
– Думаете? Самое простое, например, взять: журавлиный строй, обычный ординарный геометрический угол. А тайны его ученые познать не могут. Известно только, что угол этот соответствует устойчивому углу кристаллов.
– У вас… с этим связана диссертация?
– Нет. Но не думайте, что тут простое любопытство! Кто знает, к каким практически полезным выводам это привело бы, если бы удалось раскрыть подобную тайну. Ведь изучение физики и динамики крыла птиц способствовало рождению авиации.
– А это… трудно – быть ученым?
Я покраснел, поздно поняв, что ляпнул чепуху, но Уфимушкин отнесся серьезно: глядел себе под ноги, на чищеные великоватые сапоги – кожа носков сморщилась. "Не мог уж старшина подобрать сапоги?" – с горечью подумалось мне.
Уфимушкин подтолкнул двумя пальцами очки, поднял голову:
– Наверное! Ваш покорный слуга однажды явился к своему руководителю профессору Кораблинову и заявил, что складывает доспехи… Полтора года даром просидел в аспирантуре. Мол, нечего обманывать себя и других: не за тот гуж взялся! Запутался в математических дебрях. В одном случае – заманчивая теория непрерывных игр, но интеграл Стильтьеса… А его еще никогда никому не удавалось взять, решить. В другом – вырастали такие этажи – матрицы, на подсчет которых с карандашом в руке не хватило бы одной человеческой жизни, – счетные машины, самые быстродействующие, трудились бы месяцами! Словом, явился с готовым заявлением – на производство… – Поднятые на меня глаза Уфимушкина щурились щелочками. – Погладил профессор бороду, смеется: "Как? Все сделано?" А после спрашивает: "Хотите анекдот?" Рассказал… Будто Паскаль для своих опытов заказывал колбы и пробирки в Вене. Однако на границе ему назвали такую пошлину за провоз "стекла", что нечего было и помышлять о таких деньгах! Кажется, все – нет выхода! Ушел ученый, а потом вернулся – на каждой колбе, пробирке красовалась этикетка: "Венский воздух". Развели руками озадаченные чиновники: за тару пошлина не взимается, а на венский воздух расценок нет. "Счастливого пути, господин Паскаль!"