Пер Петтерсон - В Сибирь!
— Я жду тебя за дверью ровно пятнадцать минут.
Я стою на лестнице, держась рукой за кованые перила, пока не рассеивается тишина за дверью. Жду. Наконец закипает злость. Я возвращаюсь, открываю дверь и шваркаю ей что есть силы. Спустившись на тротуар, закуриваю новую сигарету, перехожу на другую сторону, встаю в тени за деревьями и смотрю назад, где светится заправка и виднеется дверь наверх. Смотрю на часы. Надо ждать. Начинает сыпать снег. Октябрь, а между деревьев падают хлопья снега, сыплются на землю в свете фонарей, висят стеной перед заправкой. Снег и дым сигареты растягивают меж черных ветвей над моей головой белую паутину. Я меряю шагами маленький пятачок. Когда я встаю спиной к улице, передо мной только снег и деревья. На мне меховые унты на молнии и теплые чулки. Я пробую пробежаться. Здорово. Мне снегом запорошило пальто, волосы и нос, с носа я снег сдуваю и бегаю зигзагом среди деревьев, держа в одной руке сигарету, а второй прижимая поднятый ворот пальто посильнее к горлу. Набегавшись, при гаю на месте. Потом смотрю на часы. Прежде, чем заканчипа ются пятнадцать минут, выходит он. Волосы мокрые, на лиц‹ улыбка — это он увидел снег, и ему привиделись лыжня, веко вые ели и горячий бульон. Он смотрит на часы, потом ii.i улицу, вниз, вверх, вниз. Меня нет. Я стою в Ваннверкском лесу, залюбовавшись видом фьорда, и не мешаю мужчине ждать; лишь когда он почти теряет надежду, никнет, мнется и прикусывает губу, я выхожу из тени, иду ему навстречу и смеюсь. Увидев меня, он тоже осторожно улыбается.
— Снег идет, — говорит он.
Вечер темный, плотный и непостижимо белый. В гору еда машина. Снег прыгает в свете фар и покрывает асфальт та кой твердой коркой, что машину заносит на повороте с Грен ландслейре, и она тужится в гору, буксуя и упираясь всеми колесами. Он поворачивается и смотрит ей вслед.
— Была б у меня машина, я б поездил! — заявляет он, а куда бы он поехал? Но у него делается вид такой бедной сиротки, что я беру его под руку — и сразу же чувствую, что никогда раньше мы друг до друга не дотрагивались. Странно. Я почему-то думала иначе, и не раз. Он напрягается, сип подергивается тенью, рука в рукаве как жесткая и негнущаяся железка, и я отдергиваю свою раньше, чем он успевает при жать ее к себе.
— Куда б ты поехал?
— Не знаю. Вот я был в Эребру, можно поехать в Эребру.
— Что ты там делал?
— Все баптисты-обувщики ездят в Эребру, там училище. Л машины у меня все равно нет.
— Да ну ее, — возражаю я. — Я прекрасно езжу на автобусе, на них можно и далеко уехать. Или на поезде, на поезд — можно добраться до Тихого океана. — Но он не шевелится и провожает глазами красные огни автомобильных фар, исчезающих за гребнем горки в направлении Галгеберг, и Волеренга, и его дома. Может, у него не было таких планов на вечер, и он мечтает только пойти домой? Он смотрит на часы:
— Так, домой не хочется. Последний автобус на Свартскуг идет через четверть часа, мы еще можем перехватить его в Старом городе.
— Свартскуг?
— Да. Поедешь? — он снова закусывает губу.
— Конечно, — отвечаю я. Хотя он не сказал ничего об автобусе обратно. Когда тот уходит. И я понятия не имею, где этот Свартскуг.
Мы идем в молчании, впереди он, следом я, но это хорошо, потому что он совсем другой сейчас, среди хлопьев снега, законопатившего все щели и углы на свете, засыпавшего все мысли в голове и все дома в городе, так что и города нет, и я не знаю, куда мы идем. Потом он останавливается. Снегопад кончился. Воздух черный и густой, как масло. Из-за угла выныривает автобус, слепя меня фарами, его несет, и шофер боится резко тормозить, поэтому он укатывает далеко вперед, останавливается там у тротуара и распахивает двери. В такой поздний час кондуктора нет, и мы идем через салон к водителю заплатить. Свободных мест много, но мне не сидится.
— Давай встанем сзади, — предлагаю я.
— Нам долго ехать — километров десять.
— Ерунда.
Мы проходим меж сиденьями назад, спускаемся на площадку и держимся за поручень, пока тряский автобус рывками выбирается прочь из освещенного города, урчит мимо огней порта — красных и желтых фонарей кораблей и паромов и горящих окон домов, стоящих у самого фьорда. Большое судно заходит в гавань, маневрируя между кранами, и останавливается. Я смотрю на него, пока оно не исчезает за мысом, и город не пропадает, а остается только белый снег на дороге и на деревьях.
Он показывает рукой вверх за окно с другой стороны и спрашивает:
— Видишь? Это Эгеберг.
Я смотрю, но вижу только дорогу, уходящую от автобуса на несколько метров в гору.
— Я был там, на вершине, во время полета "Норвегии"; собралась, наверно, тысяча человек. Потрясающее зрелище. Незабываемое. Это было в двадцать шестом году. Они должны были лететь сперва в Ленинград, а оттуда на Северный полюс. Нобель летел в самолете, а на Шпицбергене его ждал Амундсен. Они хотели перелететь Северный полюс.
— Двадцать шестой, — ответила я, — это год моего рождения. — Он покраснел в темноте и засмеялся:
— Да уж!?
Автобус сворачивает с дороги вдоль фьорда в полную темноту. Мы покачиваемся сквозь вечер, и вдруг с обеих сторон появляются освещенные дома; я бы не отказалась жить в таком месте, как раз в меру уединенном и потерянном; потом снова кругом темнота, лишь изредка я различаю воду среди холмов. Мы стоим сзади и молчим, иногда автобус останавливается и высаживает пассажиров, потом мы остаемся одни, но все равно не садимся. Только вцепляемся в поручень, когда автобус сильно кренится и начинает ползти вверх по крутой щербатой горе, он отчаянно виляет задом, встряхивая нас. Потом дорога выравнивается, и, наконец, автобус останавливается, мотор смолкает и глохнет, и сразу слышно, что мы не разговариваем. Шофер оборачивается и зачем-то кричит:
— Свартскуг, конечная.
Открывается задняя дверь, мы выходим. Я вижу магазин с темными окнами, хутор в стороне, возможно, за поворотом есть еще несколько домов, а так кругом густой лес. Вожатый встает на дорогу и идет, шофер в автобусе закуривает, и это единственное освещение. Я замираю в сомнении, потом подхожу к передней двери и стучу. Она открывается. Водитель наклоняется ко мне, сжимая в зубах сигарету.
— Да? — спрашивает он. Я стою и смотрю на него; галстук удавкой и форменная фуражка с глянцевым козырьком, затеняющим лицо так, что я не могу разглядеть глаз и не помню, что мне было надо.
— Да? — повторяет он раздраженно, и я вынимаю из кармана пачку сигарет, вытряхиваю одну и беру ее между двух пальцев. Он достает коробок и сидит, а я стою, но он не шевелится. Приходится мне подниматься на две ступеньки. Он зажигает спичку, в салоне тепло, я наклоняюсь прикурить, не глядя ему в лицо.
— Спасибо, — благодарю я и выхожу из автобуса. Двери закрываются. Меня немного ведет, я затягиваюсь, зажмуриваюсь, потом распахиваю глаза. Поворачиваюсь. Он стоит метрах в пятидесяти впереди и ждет. Я делаю еще две затяжки, бросаю сигарету на землю и иду к нему. На полпути я останавливаюсь и оборачиваюсь. Автобус пустой и темный, а моя сигарета еще догорает.
Мы шли по лесной тропинке примерно четверть часа. Было темно, но он знал дорогу и, кажется, ни разу не ошибся; на деревьях лежал снег, иногда он кричал мне "Осторожно!" и придерживал ветку, чтоб она не стегнула меня по лицу, и мне за шиворот сыпался снег. Потом на небе расползлась прореха, из нее выкатилась луна, и лес кончился. Мы вышли на дорогу, покрытую нетронутым снегом, с другой стороны которой не было ничего. Я подошла к краю и посмотрела: склон круто спускался к воде, которая маслянисто темнела в свете луны.
— Бюннефьорд, — подсказал он. — Налево — дом Роалда Амундсена, а к нам направо до упора.
Мы пошли по дороге, спотыкаясь на припорошенных снегом камешках. Их дом оказался красным бревенчатым сооружением почти на дороге, за небольшой изгородью с воротами, в которые мы непременно должны были войти, потому что их составляли два огромных столба из камней, сцементированных так искусно, что они казалии монолитом; на эту работу, похвастался он, у него ушли три недели плюс два дня в постели с радикулитом. Дом выглядел теплым, хотя окна запорошило снегом, который полосами лежал и на стенах, и на крыше; на фьорд дом смотрел большими окнами, у которых хорошо сидеть по вечерам и наблюдать, как и деревьями на той стороне садится в воду солнце.
— Несодден, — показал он рукой, но я не видела в темноте так далеко, а различала только воду, елки вниз по крутому склону, и ступени, и поручни лестницы, а в самом низу лежало на двух подпорках каноэ вверх брюхом.
— Мое, — похвастался он.
Внутри была комната с большими окнами, за ней гостиная, соединенная с кухней, вдоль стены поленница почти до потолка и черная печь посередке. Холодно, у нас пар изо рта, и пол скрипит при каждом движении.