Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 6 2007)
— Папа!.. — бесился я. — Ты чего же?!. Может быть, там жерех был?!
А он, как-то растерянно улыбаясь, разглядывал синекрылую стрекозу на истлевшей от зноя ромашке. Или завертывал из клочка газеты самокрутку с вонючим, убийственным самосадом, хотя какие-то начальники привезли ему ко дню рождения “Герцеговину Флор” — сладко пахнущая коробка так и лежит дома, возле маминого одеколона “Кармен”.
Каким-то нелепым он мне порой казался, примитивным. Все мои вдохновенные разговоры о космических полетах, о “черных дырах” и потоках нейтрино сводил к агрономии, к прорастанию злака.
— Скажи-ка, — буркал он, показывая вынутое из кармана зернышко ржи или пшеницы, — сколько урожаев нужно снять начиная с этого, чтобы ты не смог поднять?
Я отмахивался, я знал его любимую притчу про умножение: если зерно даст колос, а в колосе хотя бы десять зерен, то десять зерен дадут потом сто зерен, а сто дадут... Мне это было скучно. Дожидаться, пока вырастет центнер хлеба — а его уж точно мне не поднять, — это сколько же надо лет?! Облысеешь в ожидании!
И лысый мой отец, не дождавшись ответа, засыпал на траве, усеянной белесыми пульками гусей и обломками засохлых коровьих говёшек...
Я брел, и останавливался, и снова тащился, хлюпая ботинками по выпуклому гладкому шоссе. Никто не обгонял меня — ни грузовая машина, ни маленькая. В такую пору все сидят дома...
Хоть бы сова пролетела, в глаза мне светлыми глазищами глянула... словно это глаза отца. Но глаза отца спят под землей.
Временами дождь обрывался, будто его струи ветром завязывало в неопадающие жгуты, и тогда среди туч даже звезда зеленая проскакивала. И я вдруг понимал, как одинок теперь в огромном, по-прежнему непостижимом для моего ума космосе...
Выйдя из леса, я вновь остановился — словно от удара в грудь. Я увидел в ночной тьме едва различимые поля... черные скирды... Вспомнил: а я ведь уже когда-то ходил пешком все двадцать верст от нашей деревни до маленькой сельской столицы! И прошел их тоже — по воле отца.
Это случилось, когда, приехав на побывку, спросил у него (мы сидели, распаренные, в бане, в дальнем конце огорода):
— А почему немцы хоть и проиграли, а живут лучше нас? — Я перед этим впервые побывал за границей, в ГДР. — Прямо фантастика, папа, как живут. Может быть, надо было нам проиграть? Вместо того чтобы тридцать лет голодать и ходить в обносках.
Отец сидел возле полка, на нижней скамейке, и странным взглядом смотрел на меня. До сих пор вижу его мокрого, плешивого, с исхудалыми темными руками на коленях, с чуть отвисшим дряблым животом. Пальцы ног, алые от болезни, в тазу с водой. Мне показалось, отец сейчас наотмашь ударит меня. А он скривил лицо и, что-то прорычав, отвернулся.
— Уходи, — донеслось до меня. — Пошел немедленно! Уезжай. И машину тебе не дам. Иди пешком!
Обычно он договаривался с водителем какого-нибудь грузовика, если тому надо было по делу в ту же сторону, а раза два и персональную свою легковушку с брезентовым верхом, пропыленную в полях, выделял, чтобы сыночек добрался до райцентра, откуда курносый автобус увезет его до речного порта.
Помню, я пролепетал, сутулясь под низким потолком, под мутной лампочкой, забранной в проволочную сетку:
— Папа, ну я же не всерьез… Я же...
— Уходи!.. — захрипел он. — Или я кипятком из тебя красного коммуниста сделаю! Если ты так ненавидишь свою родину!
— Папа, — захныкал я, испугавшись за его сердце, — что же, и вопросы нельзя задавать?!
Он схватил веник и замахнулся, а я, отступая по склизкому полу к двери и проехав пятками вперед, грохнулся — очень больно — хребтом о тазик. (До сих пор у меня на спине шрам.)
Отец сидел набычась, смотрел мимо меня. Мне показалось, он плакал.
В предбаннике я быстро оделся, прошел в избу, простился с мамой (она не поняла, куда я тороплюсь) и, схватив свой иностранный кейс, побрел в ночь по дороге к нашей деревенской столице.
Я понимал, что отец прав. Я ревел, кулаками утирая слезы. Я просил у него прощения. Но — не вернулся. Топал по вязкой черной дороге — куда хуже была дорожка, чем нынче...
И вот я снова иду пешком вдоль этих полей и снова — по воле отца. Только на этот раз он не за спиной моей, а впереди, ждет меня под рябинкой, на краю маленького городка.
Прости, папа. Юность умеет задавать ужасные вопросы. А отвечать на них приходится ей же, но только пользы от этих ответов никакой...
Я нагнулся, сорвал черный уцелевший колос. Земля, кормилица наша, скоро уснет под снегом...
Когда-то и я, как все школьники нашего села, работал на току, перелопачивал зерно, не давая ему тлеть. Голодные, мы падали на жаркие кучи, словно на нечто живое, хватали горстями и жевали, выдувая смешные пузыри.
Мать рассказала, что в свой последний год жизни отец угрюмо молчал. Целыми днями. Нет, не травил душу водкой. Просто молчал. Слова не произнес…
Утром, в сплошном белесом тумане, я добрался наконец пешком до районного центра, где над крышами теперь мерцает золоченый крест восстановленной церкви (раньше в храме грохотала машинно-тракторная станция) и сияет чуть левее, немного поближе, полумесяц новой мечети.
Мокрый, без сил, миновал я куцый памятник Ленину (стоит с кепкой в кулаке и отбитым ухом), постучался в дом приезжих:
— Место найдется?
Недоспавшая тетенька в белом халате сладостно зевала и улыбалась. Место нашлось. Мне она выделила комнатку с одной койкой и тумбочкой.
Немедленно раздевшись, я лег в ледяные, но чистые простыни с печатями по углам и улетел в прошлое.
БРАТЬЯ-ПАСЕЧНИКИ
Их было два брата-близнеца — Тимур и Васил. Позже на русский манер их стали местные начальники называть Тима и Вася, хотя им, и Тиме и Васе, прошедшим Великую Отечественную войну, было уж за сорок.
Я с ними познакомился еще школьником, а подружился, когда наезжал на лето из города к родителям в начале шестидесятых студентом физмата, а затем и новоявленным инженером с военного завода № 22.
Они, конечно, были похожи и лицами, и статью: мосластые, круглоголовые, лысоватые, с ленивыми, словно слипающимися от счастливой сонной жизни на природе рыжими веками. Да и уши у них были рыжие, и волосенки на затылке, и на руках рыже-золотистое волосье.
А вот глаза — пронзительно синие. Позже мать мне говорила, что не могут быть у татар очень уж синие глаза. Отец хмуро отмалчивался и лишь однажды зло крикнул:
— Могут, могут быть и у татар! И у башкир — вообще у всех!
— У башкир совсем другое дело, — начала было спорить с ним мать, надевая очки, обрадованная, что наш старый молчун встревает хоть в какой-то разговор.
— Перестань! — обрезал отец. — Погубили хороших людей. А я не спас!
И вышел вон из дома, хлопнув дверью избы, а через секунду и звякнувшей всякими железками дверью сеней.
— Как ты мог спасти, дорогой мой? — только и пробормотала вслед мать. И развела руками, словно вешая на бечеву постиранную скатерть или простыню. — Никак...
Так вот, продолжаю. Ростом братья не вышли, у Тимура над ремнем нависало брюшко. Была у него прострелена левая рука, а у Васила, когда он по просьбе мальчишек задирал на животе рубашку, можно было увидеть, что вся кожа исполосована розовыми рубцами — такие рубцы бывают на жести после грубой электросварки.
— Меня сшивали, как порванное красное знамя, — охотно объяснял Васил детворе. — У меня желудок остался вот, с мой мизинец... И кишок там с гулькин нос. Вот у тебя, — он, хмыкая, тыкал пальцем в пузо любому из нас, — там метров десять, а у меня — всего метр! Вот вы едите, едите, едите... хлеб едите, рыбу едите, зерно жуете... много-много едите, да? И все это быстро уходит в землю, как у коровы... да? А мне хватает сто грамм хлеба, валлахи! — Он брал из-под не очень чистого полотенца (в каплях меда и соринках табака) краюху каравая и, откусив маленький кусок желтыми крепкими зубами, смыкал губы. Зажмурив васильковые глаза, жевал и жевал, жевал и жевал… — Вот! Когда я его совсим ужую... ты понимаешь, да? Только потом кушаю. Все идет в организм, никаких отходов! И еще два кусочка... и мне хватает.
— А мина не хватает... — похохатывал брат Тимур. — Живем один раза, зачим обижать сиба. Он и бал мало кушает. — Бал — это мед по-татарски. — Поэтому слабий. А я сильний. Смотри!..
Он подскакивал к брату и, пригнувшись, поднимал его над собой, как этажерку или тумбочку.
— Дело не в количестве. — Васил делал значительное лицо — приоткрывал оба глаза и снова их жмурил. — Мед — это письмо цветов. Вот ты, — он кивал мне, — пишешь письмо девушке Нагиме? Я все знаю... А цветы пишут письма людям... А пчелы носят.