Анджей Стасюк - Белый ворон
– Иолка, поди поставь чайник.
Иолка подняла свое крупное тело, стукнулась бедрами о край стола, ухватилась за него, но выбралась под звон стекла. Швы на голубых джинсах приятно распирало. Держась за воздух, она добралась до кухонной печи и начала там возиться. Газда бросил на меня вроде бы проницательный взгляд, но глаза у него уже вело в разные стороны.
– Тяжелые времена. Чертова коммуна. Я знаю, что много беру.
Но меня уж поглотил экран, к которому я сидел боком. Там что-то кружилось, менялось, перемещалось, и я почти явственно слышал запыхавшееся женское «Schneller, schneller…».[24]
– Газда! Вода вскипела.
Я вскочил и пошел в кухню. Крышка на большом алюминиевом чайнике подпрыгивала. Иолка раскачивалась над горячей плитой. В общем вполне симпатичное животное, бездумное и ничего не соображающее. Беря чайник, я отерся о ее круп. Подействовало мгновенно. Как-никак я – партизан.
Я сказал, что сейчас верну, и вышел.
Гонсер уже приготовил кружки с насыпанным кофе. Я наливал кипяток и думал о ее заднице. О ее заднице и телевизоре. О телевизоре и ее заднице. О ее мутном, пустом взгляде. Я жутко распалился. Я взял кружку и кусок хлеба с салом. Закурил. Я пил, жевал, курил. А в голове крутилась магнитофонная лента. «Негр несется вслед за ним с длинным черным и большим…» За стеной сменили континент.
– А они сюда заходили, – сообщил Гонсер.
– Зачем?
– Пригласили нас, как они выразились, совместно провести время.
– Ну и?
Гонсер взглянул мне в глаза.
– Знаешь, я бы, наверно, даже посидел с этими кретинами, лишь бы не видеть ваших рож.
– Ну так иди.
– Пожалуй, так и сделаю.
Бандурко тут же переварил данные.
– Ну да. Так будет лучше всего. Они все равно нас видели, а нет, так увидят. С ними надо посидеть. Для маскировки.
– У них там море спиртного. – Костек произнес это как предостережение. – Я тоже считаю, что нельзя слишком бросаться в глаза. Только поймите…
– Ну, Гонсер, – заметил я. – Не везет тебе.
– Да пошли вы все… Побренчу немножко на гитаре.
И только Малыш проявил полное безразличие. Он лежал скрестив на груди руки и смотрел куда-то сквозь стену.
Я долил всем в кружки и вышел с чайником.
Ее я встретил на лестнице. Она спускалась боком, держась обеими руками за перила. Ступеньки скрипели. Она спустилась в сени и прислонилась к стене. Икнула.
– Ссспят ссони… газда, соня, сспит… а ты, ссоня, не спишь?
Тут она икнула и потеряла меня из поля зрения. Но через некоторое время ей удалось навести глаза на резкость. Красная клетчатая рубашка у нее была расстегнута. Из-под нее выглядывал белый лифчик.
– Глядите, а он не сссоня…
Она согнулась в поясе и замела волосами воздух в некоем невероятно церемонном поклоне.
– Иола не сспит… Иола хочет писсать… – сообщила она и оттолкнулась плечом от стены, но ей пришлось повторить эту операцию еще раз и еще, прежде чем удалось принять вертикальное положение. Я поставил чайник на ступеньку и взял ее за руку.
– Я помогу, – пообещал я.
Мне удалось сдвинуть ее с места. Опустив голову и выпятив живот, она шла, шлепая развязанными кроссовками. Мы вышли из дома. Внизу журчал подо льдом ручей. Вверху сияли звезды. Снег скрипел. Я был в одних носках. Я отбуксировал ее чуть в сторону от входа. Она возилась с пуговицей на джинсах, но у нее никак не получалось расстегнуть ее.
– Я помогу.
Это оказалась проблема. Я стоял позади нее и прижался к ее крупу. Отыскал пуговицу. Из чего, интересно, она сделана, если удерживает такую тяжесть? Мне еле-еле удалось вылущить ее из петли. Я принялся снимать с Иолы брюки. Слезали они с трудом. Вместе с трусиками и колготками. По сантиметру. А сама она качалась взад-вперед.
– Хочешь трахнуть девочку? А девочка хочет писсать.
При этом она хихикала, как последняя дурочка. В конце концов я стащил все это хозяйство с ягодиц. Лучше всего, если бы она была трупом, теплым трупом, думал я, массируя два мясистых полушария. Время от времени она каким-то нелепым движением поднимала ладонь к лицу, словно хотела погладить себя по щеке, однако рука тут же опадала.
– Иола уже писает, – объявила она и опустилась на корточки. Она не шмякнулась голым задом в сйег только потому, что я присел вместе с ней, и она оперлась о меня спиной. Славную мы являли парочку. Ладонь я убрал в последний момент. Нас заволокли клубы пара.
– Все, – сообщила она. Я взял ее под мышки и поставил. – Иола уже все. А ты не писаешь?
Мы опять стояли, как перед тем. Я подумал, что партизан должен действовать быстро, и подтолкнул ее к стене дома. Она машинально оперлась руками о стенку и так и стояла, белее снега.
Когда я втащил ее к нам в комнату, там был только Малыш. В той же самой позе. Скрестив на груди руки. Прямо тебе лежащий романтический поэт. Я опустил ее тело на соседний матрас.
– Это порядочная девушка, – сказал я.
– Вижу.
– Они пошли?
– А ты не слышишь?
Действительно. Больше не было никаких китайцев и негров. И вообще никаких цветных. Была полная тишина. И в этой тишине пел Гонсер. По-английски. «It's all over now, Baby Blue».[25]
– Пожалуй, пойду послушать его. Давно не слышал.
– Иди.
Я достал из рюкзака бутылку самогона, которую на прощанье выдал нам Старик за пятьдесят тысяч, и поставил около Малыша.
– Погасить вам свет?
Он с унылым видом отрицательно помотал головой.
У них было куда лучше. Какая-никакая мебель, скамейка, низенький стол, верней, несколько досок на кирпичах, а главное, тепло. Этот сукин сын газда дал им угля. Целых два ведра, каковые самым вызывающим образом стояли у печки. Если это за Иолу, то цена была не слишком велика. Иола была из их компании, и какой-то бородатый тип в очках сразу же спросил меня, не видел ли я ее.
– Она у газды, – ответил я, и он лишь кивнул.
Ради Гонсера они прекратили галдеж. Он сидел в центре на почетном месте, если только в этом бардаке могло быть почетное место, а может, центр этот образовался сам, потому что все смотрели на него. А он играл, пел и улыбался самому себе. Как всегда, когда играл. Выглядел он как какой-то гуру из тех, что водились лет двадцать с небольшим тому. Лицо у него разгладилось. Он сидел по-турецки в рэнглеровской джинсе, в сухих и чистых красных носках. Чуть подергивал в такт правой ступней, it's all over now, Baby Blue, брал пиццикато на этом мебельном изделии, подделке под подделку неведомо чего, и даже не гримасничал, оттого что это не его драгоценный «мартин», о котором он так долго мечтал, а купил только год назад, когда появились деньги, но не осталось времени играть. Весь этот год он презрительно кривился, видя любую гитару. Даже самую лучшую. Да если б ему сунули в руки инструмент из ливанского кедра с золотыми колками, он все равно отказался бы даже тронуть пальцем струну. А сейчас играл, щуря глаза, словно котяра на солнышке, и подпевая своим полубаритоном, точь-в-точь как тогда, тоже в горах, только что в Закопане. Хотя нет, тогда у него еще был не баритон, а тенорок, но улыбался он точно так же среди точно такого же бардака пустых бутылок, окурков и полуоткрытых банок скумбрии в томате, правда все лица тогда были моложе, и люди не воняли еще так, как мы тут сейчас.
Бородатый очкарик подъехал ко мне на заднице, держа бутылку и стакан, налил, выпил, после чего налил мне. Подождал, когда я заглотну, и произнес:
– Ничего играет. Это что, твой приятель? – Но интересовало его, похоже, совсем не это, потому что, выждав с минуту, он перешел к сути: – Что они там делают?
Инстинктивно я хотел было сказать правду, в последний момент христианское сострадание взяло верх.
– Телевизор смотрят. Там шли новости с президентом.
И мне опять захотелось хоть на минутку вернуться в ту зиму, когда все было дешево, да, впрочем, нам ничего особенно и не нужно было – пол-литра на двоих и какая-нибудь закусь в поезде, забитом до такой степени, что все проводники сидели, наверно, в электровозе, а если бы даже и появился контролер, то растянулся бы на блевоте уже в первом вагоне. Так было. Закопанский разудалый, 19.30 с Восточного, за Краковом уже истинная Голгофа, ни у кого ни капли выпить, но мы были гордые и презирали весь мир. Сейчас я смотрел на его лицо, оно все больше разглаживалось, но это был только дым, потому что все вовсю, как в тюремной камере, смолили какую-то дрянь с замысловатыми названиями, ведь время сыплющихся «спортовых» бесповоротно ушло, как и та зима, когда мы искали, где переночевать, что пожрать, что выпить в той сумасшедшей дыре, куда все приезжали, набитые башлями, все, кроме нас. Но мы были гордые и презирали весь мир. Искал-то, собственно, я, а Гонсер играл, так что среди тех полудебилов из хороших семей он был единственным, кто что-то умел, хотя умел он тогда немного, но на них хватало. Они пялились на него, как сейчас пялятся эти, раз за разом наливали ему, а мне приходилось просить, чтобы плеснули и мне, или отпивать у него. И хотя он был толще, ниже и прыщавей меня, в конце концов подцепил такую, что может только присниться, и она приютила нас, верней, приютила его, а я спал на полу и с отчаяния попытался снять трусики с ее полной противоположности, но не снял. А надо было бы, потому что, может, тогда я поумнел бы и, подобно истинному мудрецу, клал бы на эмоции возраста полового созревания, а это немало, когда в животе у тебя огромный стадион, который вместо: «Легия! Легия!» – скандирует: «Бабу! Бабу!»