Анджей Стасюк - Белый ворон
– А нам дали. Мы добились. Сейчас хорошо, никаких толп нету.
– А когда тут толпы-то были? Разве что до войны.
– А вы здесь с довоенных времен?
Но, видать, алкоголь в Старике уже выгорел. Он замолчал. Его опять затянуло мельтешение картинок. Он наклонился, оперся локтями на колени и, словно лыжник в снежную пыль, нырнул в вихрь реклам, известий, в гон всех тех бедолаг, которым выделили, отрезали ломтик, тоненькую облаточку электронной амброзии, три секунды существования на экране и крошку бессмертия, без признаков даже тления, без распада требухи и сердец. Старик смотрел, как они ревут, как теснят друг друга, потому что как раз шли последние известия, великий национальный период спаривания, самцы, представленные по грудь или по пояс, приманивали к себе всех вместе и каждого в отдельности, одни дискантом, другие взревывая, а самки давали им слово. Осень в конце зимы, вечная осень, шорох страниц, камер, точь-в-точь как шорох листьев, а в конце появился Первый Олень и тоже что-то проблеял, пробурчал, а я, невзирая на весь этот сверхъестественный блеск, не мог отделаться от воспоминания об его эластичных в складочку трусах василькового цвета, которые ослепили меня на каком-то снимке, где он был представлен в камышах с удочкой в руке.
Старик вновь обрел дар речи:
– А этот большой ловкач. Всех уеб. – В его голосе прорезалось какое-то ожесточенное, мстительное удивление. – Но Божья Матерь – это Божья Матерь. Сам Папа ему ее освятил.
Малыш беспокойно вертелся, а потом шепнул мне:
– Болеть начало.
Костек и Василь спрятались в телевидение: уж чем-чем, а способностью дарить забвение оно обладает в полной мере.
С кого началось это колыхание? Пожалуй, со Старика, который положил ногу на ногу, забил в свою одностволку очередную половинку сигареты и сообщил тулову монотонный ритм сиротской болезни. Бандурко вновь налил ему вне очереди, то ли из любопытства, то ли назло нам, потому что мы хотели напиться. А когда на экране опять что-то сменилось, когда кто-то заговорил о Чехословакии, а потом о Словакии и несколько раз повторил «Словакия», Старик, поставив рюмку рядом с резиновым сапогом, проскрипел на какой-то универсальный мотивчик: «Добры ксюндз Тисо[21] жидов ладне висал[22]», – и, довольный, закончил прозой:
– В войну-то мне всего десять лет было, но я помню, как у нас это один слепой гармонист пел.
– А что еще вы помните?
– Все. Как немцы нас гоняли снег сгребать с шоссе. Под автоматами. Главное, поляков. Но и русинов тоже.
– А русинов много было? – У Бандурко опять прорезалась страсть к интервьюированию.
– Много. Наших куда меньше. После войны они в Россию поехали. Колокол с церкви взяли, хоругви, все. Думали, в русский рай едут. – Он хотел засмеяться, но закашлял серым дымом. – Остальных наша армия свезла. На западные земли в сорок седьмом. Ебать их в рот. Русский, русин, все одно. Мне их не жалко. А немцы – это были господа. Смотреть приятно. Сапоги, мундиры с иголочки. А как пришли русские, так кур в чугуне вместе с перьями варили. Нищие, чего там говорить.
– А евреи? – Бандурко явно искушал Старика.
Но он уже и сам погрузился в прошлое, тонул в своих мыслях и, покачиваясь взад и вперед, падал на самое дно памяти.
– Господа, господа, большие господа. Гитлер, так это был прямо как какой царь. Как Ирод, такой он был царь, что захотел, и полнарода поубивал. Гитлер половину еврейского народа поубивал и, кабы не русские, загубил бы и вторую половину, и тогда был бы мир на земле людям доброй воли. Десять лет мне было, но я помню, как их погнали под Пархачу гору в тот яр, где дьявол являлся, и всех в ямы закопали. Из Шкляр, из Хучиска, из Толоков. Мы потом ходили туда собирать гильзы. Дьявол там являлся. Мы видели его. Весь черный, харя черная. Мы раз туда пошли, а он в кустах сидел, ну мы и стали креститься, так он удрал в орешник, что над тем яром растет. Старики говорили, что он туда ходит евреев после смерти терзать, выкапывает их и терзает, потому что евреи не умирают, и только дьявол их во веки веков мучит. Мы тогда и гильз-то не набрали. Разве что по одной. Худо было, когда они оказывались в ежевике. Вот тогда он и вышел, весь черный, но испугался крестного знамения и убежал. А мы тоже вниз по тому оврагу, бежать трудно было, потому как глина свежая, только чуть листьями прикрыта, кое-как набросанными. Один потом говорил, что из той глины рука с золотым кольцом вылезла, и все подговаривал опять туда пойти, только все боялись. Может, кто с ним и пошел, а я нет, потому что они вовсе не умирают и могут откопаться, если дьявол их плохо сторожит, снова выйти на землю и вредить людям. Но немцы, видать, про то знали, потому как сперва в том овраге неделю целую караулы стояли с автоматами, а мы туда пошли, когда они уже не стояли. Может, договорились с дьяволом, что теперь он будет стоять караулом. Черный был, черный как смола, и харя черная как уголь, а в руке он кочергу держал, но знака святого креста испугался и убежал. Слышно было, как он удирает через орешник, только ветки сухие трещали, а мы низом по глине, а она нас за ноги хватает, а может, евреи нас хватали, чтобы под землю затащить и пить кровь, так нам старики говорили, что они кровь пьют, как нетопыри, поймают и пьют, и кабы не русский, то в мире раз и навсегда был бы покой во имя Отца и Сына, раз и навсегда покой, но русский оказался сильней, даже татары были под ним, скакали на маленьких таких конях, жрали сырое мясо, и у всех по две пары часов на каждой руке. Но тут они пробыли недолго, день всего, пошли дальше, на Гардлицу, ничего в деревне не наделали, потому как русские офицеры за ними следили, торопились они немцев гнать, хотя те были большие господа, свет таких не видел, сапоги, мундиры с иголочки, черные, серебряные…
И тут я обратил внимание, что Малыш, морщась от боли, встает и выходит из-за стола. Прижав локоть к боку, он подошел к Старику и не сильно, но и не слабо ударил его два раза по лицу. В точности как санитар или как мужчина женщину, когда до той не доходят слова утешения или успокоения.
И все в один миг стихло и замерло. Только телевизор притворялся, будто ничего не случилось. Демонстрировал аэродинамическое тело, чем-то там намазанное. Малыш вернулся на свое место. Старик еще продолжал покачиваться, но уже не так сильно, точь-в-точь как собачки-амулеты на заднем стекле, когда автомобиль остановится.
А из темноты, из полуотворенной двери до нас долетел слабый и ворчливый старушечий голос:
– Грицько… Грицько… Дай ты мене воды…
23
Китайца, китайца, китайца, ох, нет! Потому что у коварного китайца желтые яйца! За щелястой перегородкой из досок уже второй час подряд: «У коварного китайца желтые яйца». Да какая это перегородка, говно, а не перегородка, ежели сквозь нее просачивается свет вместе с табачным дымом… и желтые яйца. Как будто мы тоже находимся там с ними. Мы хотели вздремнуть, но не получилось. Вонь и холодрыга. И китаец в придачу. Мы пробовали растопить печку, но дрова были гнилые, мокрые, прямо из-под снега, а толстый хмырь с усами заявил, что других нет. Другие есть в лесу, если охота, можем принести.
– Полста с рыла, – так он закончил, и мне захотелось плюнуть на него, но я подумал, что на улице мы загнемся, так что козыри все у него, и лучше прижать уши, потому как рожа у него была крайне паскудная.
А гнилая, тяжелая, как камень, сосна воняла, еле тлела, и печь оставалась холодной, как труп. Обычная железная печка. Можно было положить руки на нее без всякого риска обжечься.
– Полста с рыла. Деньги вперед. – С какой-то плотоядной старательностью он сложил купюры, сунул их в карман на отвислой заднице и напоследок сказал: – Кипяток можете получить у меня.
После чего полез на свой второй этаж, наклонив голову в гуральской шляпе, так как с низкого наклонного потолка свешивался плакат: «Здесь будь добр, гиббона мать, на фиг сапоги снимать».
– Приятное место, – буркнул Гонсер.
– Какое есть, – точно так же буркнул Василь. – Когда я был тут в последний раз, им заведовал чокнутый такой мужичок с бородой. Он только и знал, что пил да вырезал фигурки святых. И сам был на святого похож. Особенно когда надерется и усядется, подперев голову. Прямо аллегория скорби.
– Ну, этот на святого не похож. Такой мордоворот. Ладно, пошли из этого ледника.
Гонсер пересек каменные сени и толкнул дверь, которую нам указал толстяк. Голая комната, несколько поролоновых матрасов и печка. Видно, кто-то в этом борделе пытался растапливать ее, потому что дым сочился из стен и, похоже, с потолка.
…желтые яйца, желтые яйца. А был всего восьмой час вечера, и они только начинали. Мы видели их из окна. Они шли длинной вереницей, человек десять, а может, и больше, шли со стороны, противоположной той, откуда пришли мы, все с профессиональными защитными щитками, некоторые в анораках, а рюкзаки у них были набиты так, что чуть ли не подпирали небо, но, надо думать, набиты они были в основном бутылками. Толстяк приветствовал их у дверей как хороших знакомых. Среди них было несколько девушек. Обосновались они в соседней комнате, мы же предпочли сидеть тихо, потому как береженого Бог бережет, и только когда за стеной поднялся уже изрядный галдеж, начали шевелиться, распаковали рюкзаки, заглянули в эту говенную печь, обложенную нашими ботинками и носками. Может, оно и к лучшему, что они не сохли, потому что погоня могла бы прийти на поднявшуюся вонь.