Дженнифер Доннелли - Революция
— Давай, иди, — говорит он. — Я подожду, пока ты войдешь.
В последний раз кто-то ждал, пока я войду, еще когда я училась в первом классе. Я так ему и говорю, но он молчит. Мне остается только встать и идти к двери. Потом дверь за мной закрывается, Виржиль включает двигатель, и машина уезжает. На мгновенье мне становится жалко, что это Париж, а не Голливуд — тогда бы я могла броситься за ним, догнать на каком-нибудь светофоре и сказать, что я ужасная дура.
Но это не Голливуд. Так что я пробираюсь по двору Джи, между зловещими статуями и колоннами, стараясь не споткнуться по пути. Я одна. Вокруг темно.
Все как всегда.
25
Отец до сих пор не вернулся. Странно.
Я сажусь за стол и смотрю в потолок, размышляя, почему все, к чему я ни прикоснусь, превращается в дерьмо. Только что отшила клевого чувака — наверное, лучшего из всех, кого встречала. А уж сколько всего я запорола за последние два года!
Видимо, если что-то сломано внутри — начинаешь ломать все снаружи. Даже хорошее. И как, спрашивается, избавиться от этой идиотской привычки? Уверовать в Господа? Съесть шоколадку? Купить новые туфли? Что поможет наверняка? Однажды я спросила у Натана, думая, что он знает, с его-то биографией. Но он сказал, что мне придется искать ответ самой. Что в этом поиске помощников не бывает.
Я достаю из рюкзака таблетки и глотаю три штуки. Вот он, мой ответ. Закинься колесами и забудь про ярость и тоску. А заодно про вопрос, который тебя так мучит.
Гитара Джи по-прежнему лежит на столе — там, где я ее оставила. Я провожу пальцами по футляру, потом достаю гитару и немного играю. Но чуда не происходит. Потому что я не могу сосредоточиться на музыке. Я думаю о том другом, что прячется в этом футляре. О дневнике. Как бы ни старалась не думать. Из головы не идет эта девушка, Александрина. И газетная вырезка. И Луи-Шарль. Дневник будто зовет меня, и от этого зова мне делается не по себе. Как от шагов за спиной в темноте или от пустоты за открывшейся дверью. Надо оставить все как есть, я знаю, так будет лучше.
Только я никогда не поступаю как лучше.
Я снимаю ключик Трумена, отпираю замок и достаю дневник.
23 апреля 1795
Мы приехали в Версаль в неудачное время. На дворе стоял май 1789-го. Городок кишел хмурыми людьми.
— Как это «кто они такие»? У вас что, кочан вместо башки? — возмущался Левек, хозяин постоялого двора. — Это депутаты Генеральных штатов от трех сословий. Они собрались здесь, потому что Франция разорена. Войны нас не добили — так добьет коронованная сука!
Это мой дядя поинтересовался, что за люди кругом с такими важными лицами и нет ли для нас комнатки подешевле. Он объяснил, что пока мы не при деньгах, но скоро разбогатеем — ибо мы привезли с собой лучших во всей Франции марионеток.
Левек рассмеялся ему в лицо. Да кому нужны наши марионетки? Всех интересуют только последние новости из дворца. Согласится ли духовенство с нижней палатой? Что сказал Мирабо? Прислушается ли король к голосу разума?
Дядя снова спросил:
— Так что, найдется для нас ночлег?
Мы шли пешком из самого Парижа, со всеми пожитками, которые тащил на тележке наш тощий ослик Бернар. Мы были уставшие и голодные. Вечно голодные. Мои братья плакали. Мать из последних сил сдерживала слезы.
Левек окинул нас взглядом и цыкнул зубом.
— Если будете петь моим постояльцам в пивной, разрешу ночевать в конюшне, — сказал он. — Только пойте что погрустнее. Люди больше пьют, когда им грустно.
В конюшне было не так уж плохо — сухо и можно спать на чистом сене. А вши беспокоили здесь не сильнее, чем в Париже. Левек проникся симпатией к моему дяде. По ночам они сидели в амбаре, пили и разговаривали. Когда мне не спалось, я подслушивала.
Однажды Левек рассказал, что во дворце опять спорили до глубокой ночи. Король требовал, чтобы сословия совместно придумали, как решить бесчисленные проблемы Франции, но стороны оказались неспособны договориться между собой. Духовенство и аристократия не платили налогов. А простолюдины, которые всегда платили, не желали дальше терпеть несправедливость и не шли ни на какие уступки.
— Франция разорится, король как ни в чем не бывало поедет на охоту, а расхлебывать нам с вами. Все как всегда, — подытожил мой дядя.
Левек заговорил снова. В его голосе дрожала тревога, но говорил он тихо, словно не хотел, чтобы его услышал кто-то еще:
— В этот раз все иначе, друг мой. Кое-кто хочет ограничить власть короля. Ходят слухи о революции.
По утрам мы вывозили балаган на городскую площадь и устраивали представления. Перед отъездом из Парижа дядя наспех соорудил новый кукольный театр из нашего обеденного стола. Мы водружали его прямо на тележку. Но зрителей было немного, и нам с матерью, теткой и сестрой приходилось подрабатывать прачками, чтобы не умереть с голоду. А потом все стало еще хуже.
В начале июня старший сын короля, дофин Луи-Иосиф, умер от чахотки. Ему было всего семнадцать. Его смерть повергла королевское семейство в глубокую скорбь. Весь двор погрузился в траур вместе с ними. А следом и весь город. Магазины и кабаки закрылись. От нас с нашими пукающими марионетками шарахались как от чумных.
Так продолжалось весь июнь. Мы ели черствый хлеб и заплесневелый сыр и изредка — клубнику, которую мне удавалось наворовать по огородам. Лица моих братьев почернели от загара. Сестра все толстела. А мать, тоскуя по кофе и по возможности помыться без докучливого внимания конюхов, стала ужасно раздражительной.
Однажды вечером Левек прибежал в конюшню, размахивая листовкой. Мятеж! Нижняя палата наконец перетянула духовенство и дворян на свою сторону, и теперь они называются не «Генеральные штаты», а «Национальная ассамблея» и собираются писать французскую конституцию. Их поддерживает кузен короля герцог Орлеанский.
Людовик, разгневанный изменой, перекрыл заговорщикам вход в комнату для заседаний. Тогда они собрались в зале для игры в мяч и поклялись друг другу, что не разойдутся, пока не напишут конституцию. Король отправил солдат их разогнать, но они отказались уходить. Граф Мирабо забрался на стул и прокричал: «Скажите вашему хозяину, что мы собрались по воле народа Франции, и никто нас отсюда не прогонит иначе как штыками!»
Левек сказал, что это было столь же храбро, сколь глупо. Мирабо могли застрелить на месте. Но он остался жив, и в результате, к всеобщему удивлению, отступил не Мирабо, а король.
Близился разгар лета. Жаркими были дни, и жаркими были споры. У Левека остановилась еще одна труппа парижских актеров — у каждого сине-бело-красная ленточка на груди. Один из них объяснил, что это цвета Революции, теперь все их носят.