Василий Белов - Кануны
Пашка хохотал за столом, не успевал есть все копившиеся тещины блины. Аксинья проворно металась от шестка к столу.
— Ну, уж у меня-то корчага будет побольше, ешь на здоровье.
— Это не тот ли Ондрюшонок, что мельницу строил? — спросил Пашка.
— Тот, как не тот, он и есть.
— Чего же он не достроил-то?
— А бог знает. Говаривали люди, что на проклятое место попал, на чертово лежбище. Все сделано было, а жернова не могли поднять, да и только.
Пашка усмехнулся. Он поставил на стол вскипевший самовар. Счастливая, вся какая-то новая Вера выставила чашки, заварила чай и начала печь блины для матери. И не понять было, то ли печной жар нарумянил ее белые щеки, то ли первая, еще ничем не затуманенная бабья радость, радость любви и ровного покоя.
…Уже совсем рассвело, когда в тулупе и в валенках, с топором в вязе дровней Павел выехал со Степаном Клюшиным за сеном на дальние лесные гари. Клюшин ехал впереди, дорога для Павла была еще незнакома.
В розовом предвесеннем утре кое-где еще дымили в сквозное небо деревенские трубы, но уже пахло по Шибанихе испеченными караваями. Крепкая упряжь сидела на Карьке ловко, домовито, словно амуниция на бывалом солдате, дровни шли как по маслу, оставляя позади две зеркальные полосы.
Не успели миновать гумна, как из деревни рысью выехала еще одна подвода. По красной дуге Пашка сразу узнал дядю Евграфа. Миронов пел коротушки, а в перерывах крутил над головой вожжой. Кобыла дядюшки всхрапнула над самым Пашкиным ухом. Евграф перевел ее на шаг, успокоил и поздоровался.
— Здорово, брат Павло, здравствуй, Степан Петрович!
— Здорово, божат, чего проспал-то?
— Я-то что, мое дело пожилое. А вот тебе-то грех по ночам спать, незамолимый.
Пашка незаметно дернул за кончик Евграфовой супони. Гужи ослабли, дуга упала на седелку, и лошадь остановилась сама.
— Тпры, мать-перемать! — заругался Евграф. — Рассупонилось.
— Запрягать-то все еще не научен, — смеялся Павел. — Ох, божат, божат!
— Баба, вишь, запрягала-то. Засупонила худо, лягава экая. Али это ты подшутил? — Евграф через ногу стянул хомут. Замотал супонь, трижды продернул кончик. — Живет, добро!
Клюшин пустил лошадь одну и тоже пересел к Павлу на дровни. Все трое закурили. Носатый, с нависшими бровями и разной величины глазами Степан курил молча, Евграф рассказывал, как вчера собиралась у Палашки беседа. Селька, младший брат Игнахи Сопронова, пришел к девкам с какой-то книгой.
— Толстущая, толще Библии, называется капитальная, — объяснял Евграф. — Кладите, говорит, девки, свои прялки, проведем политграмоту. Тут Тонька-пигалица и спрашивает: «Что это ты, Селя, где эку взял?» А соплюн-то как на ее взвился: «Не Селя, а Селиверст Павлович!» Меня, говорит, и в Ольховице зовут по отчеству.
— Неужели так и сказал? — То ли от смеха, то ли от табаку Клюшин закашлялся.
— Ей-богу, все точь-в-точь, я на полатях лежал.
— Ну дак читал он девкам эту капитальную книгу?
— Читал. Читал, читал, а девки вот в прялки порскают. Вдруг Тонька как запоет: «Ягодиночка с портфелем не глядит, хоть лопни, поглядела я в портфель, а в портфеле сопли». Что тут у их поднялось, прямо беда. Я на девок с полатей прикрикнул, чтобы не скалились. Может, говорю, там и дело написано.
— Значит, Селиверст Павлович.
— Павлович.
Лес дремал предвесенней глубокой дремой. Наезженный зимник вился по мелким яружкам, уходил все дальше, огибая невысокие сосняки. Тихо. Только кое-где стучали дятлы. Поскрипывала кожа упряжи, да иногда деловито фырчали кони.
Евграф рассказал племяннику, как найти роговское стожье, и пересел на свои дровни. Еще раньше свернул на свои полянки Степан Клюшин.
Павел быстро нашел стога. Мерин в целок, уверенно шел по глубокому снегу. Обминая дорогу, Павел дважды объехал вокруг крайнего от леса стога, бросил коню сена и обил снег. С ласковой нежностью Павел подумал о том, что стог метала, наверное, Верушка. Он снял вилами обвершье, и в лесу, в тишине, на снежной полянке пахнуло зеленым, забытым. Словно добрый поклон от невозвратного лета передал коню и человеку распечатанный стог.
Павел с наслаждением поднимал вилами широкие плоские пласты, кидал их на кресловины дровней. За все эти свадебные дни он стосковался по крепкой, выбивающей пот работе. Через час воз был сложен, затянут ужищем и причесан вилами. Павел прибрал оброненное вокруг сено и пошел в лес: теща наказала наломать сосновых лапок на помело.
Он выбрал подходящую сосенку, но оглянулся и враз позабыл про Аксиньин наказ. Саженях в ста от него зеленой горой высилась сосна. Павел замер, словно боясь вспугнуть зеленое лесное видение, никогда не видел он такой великой сосны. Ветер обдул с дерева все до последней снежинки, каждая тяжелая лапа будто жила сама по себе, гордая своей отдельной красотой и независимая от других. Но как же едины, как дружны были эти широкие лапы на отдельных толстых оранжево-медных сучьях, спадающих от материнского, в три обхвата, ствола!
— Ух, матушка! — выдохнул Павел. — Вот где тебя нашел, привел бог…
Он знал, что это та самая сосна. Много лет она снилась ему по ночам: он видел ее много раз то в июньском золотом солнечном дыме, то в голубоватом апрельском просторном воздухе над синим, никем не тронутым снегом. Сколько раз он искал ее во сне, подолгу, со сладкой мукой; сколько раз находил, а потом либо блудился и терял ее, либо просыпался. Всегда после такого сна он с неделю жил с этой тревожно-радостной мукой в душе.
Стараясь успокоиться, Павел подошел ближе. Обтопал снег и смерил толщину кушаком, потом отошел и прикинул высоту. До верхних мутовок было верных шестьдесят топорищ, могучий ствол уходил высоко в небеса.
Павел, как пьяный, пошел к стогу. Мерин Карько добродушно хрупал сенцо, тишина везде была необъятная. Только далеко где-то, выезжая на дорогу, сморкался Евграф, да мерин хрупал зеленое сено, и в большом лошадином глазу мелькнуло тонкое зыбкое отражение человека и леса.
«Она, она, милая, она, матушка…» — думал Павел, боясь оглянуться, а вдруг почудилось? Осмелился, оглянулся… Сосна стояла по-прежнему, не шевелясь ни одной иглой, будто заколдованная.
— Хгыть! — по-ушкуйному крикнул Павел и прыгнул на воз. Сразу напружинившийся Карько, словно вплавь, сильными прыжками по глубокому снегу легко вынес на дорогу груженые дровни. Евграф с Клюшиным тоже выезжали с полянок.
— Беги, божат, ко мне, покурим, что ли!
Евграф пустил кобылу одну за колюшинским возом и пересел. Он видел, как племянник дважды просыпал табак, не мог свернуть цигарку.
— Ты что это? Умаялся, видать, за ночь-то, руки трясутся… Ну, это дело простительное, я тоже, бывало, глаз не смыкал, оно точно.