Свен Дельбланк - Гуннар Эммануэль
Почему я, собственно, пишу книги?
Каков мог быть ответ? Удручающе простой или очень сложный. Я не знал, что сказать.
— Помню, когда-то я над этим задумывался, но это было давно. А если по правде… Гуннар Эммануэль Эрикссон, я больше не знаю, почему пишу! Может, ради хлеба насущного? Не знаю. Надеюсь, ты удовлетворен моим ответом, и мы расстанемся друзьями…
— Расстаться-то мы можем, но… Да. Не буду больше тебе мешать.
Он встал и медленно захромал прочь, со своей гипсовой культей в виде деформированной стопы, уродством, приобретенном в аду истории. Я испытал великое облегчение.
Я испытал великое облегчение и в то же время был слегка подавлен. В тот день поработать я так и не сумел. Гуннар Эммануэль еще раз отнял у меня мое драгоценное время, назойливый и докучливый как нечистая совесть.
Тогда я еще не знал, что вижу его в последний раз.
* * *«Ты с нами или против нас? Черт подери, где же я должен быть? Прогнившие дряхлые реакционеры распутничают с правдой — тут другого и нельзя ожидать. Но те, у кого должно было бы быть побольше мозгов? Цель оправдывает средства и все такое, нет, этого я не понимаю. Что мне надо было выбрать? Только одно — рывком распахнуть дверь и вон, наружу, в темноту. А разве у меня был другой выход?
Поговорить мне было не с кем, а от учителя помощи никакой. Он только бубнит разные объяснения и думает, что после это все в порядке. Но оттого, что врач показывает рентгеновский снимок и объясняет, что я сломал среднюю кость плюсны, нога болит ничуть не меньше. Она все равно болит!
Конечно, с ногой у меня сейчас гораздо лучше.
Настолько лучше, что я даже могу водить свой старый «Фольксик», правда, иногда газую слишком сильно. Но ежели не забывать про это и быть осторожным, то более или менее нормально.
Но подумать только, какое разочарование! Я заранее прочитал все его книжки, и мне все же показалось, что его немножко волнует, что в жизни есть истинное и важное, но когда дошло до дела, он оказался таким вот, тем, кто бесплатно катается на карусели и думает — мол, пусть идет, как идет, только бы со мной чего не случилось… И иногда бросает какие-нибудь радикальные фразы, под которыми, собственно, ничего не имеет в виду. Да, такой вот он, и это было большим разочарованием.
И все то, что я пережил… В глубине души он не очень-то был расположен найти смысл во всем этом, он все время смотрел на это, как на «потрясающе интересный материал», из которого можно будет сделать рассказы, забавные и смачные, чтобы люди смеялись и веселились, а сам он хочет лишь заработать кучу денег.
Не то чтобы у меня были предрассудки в отношении юмора в литературе, но когда пишут веселое ради самого веселья, мне это довольно трудно понять.
С Фрёдингом дело обстояло ведь совсем по-другому. В его юморе было сочувствие, а еще он был великим поэтом, а таких днем с огнем не сыскать.
Почему он вообще пишет!
Даже на этот вопрос он не сумел ответить. «Может, ради хлеба насущного.» Нет уж, благодарю покорно. С ним я виделся в последний раз. И этот курс не собираюсь оканчивать, хотя не думаю, что пишу уж так плохо, как он утверждает. Дело же не только в стиле, форме и разных тонкостях. Дело и в правде тоже!
Но сам я больше не знаю, где она, это правда.
Я сидел в своей комнате и думал про все это. И еще про Веру. Она не давала о себе знать, единственное письмо, которое я получил, было от Берит, она хотела, чтобы я приехал домой на жатву. Похоже, она была чуток напугана, верно, опять какая-нибудь незадача с Гуррой. Писала она так бессвязно, что я с трудом понял. Не то чтобы меня слишком заботили Берит и ее проблемы насчет мужчин в доме. Тут я ничего поделать не мог, да и сил у меня на это не было. У меня своих проблем достаточно.
Своих проблем? Своих! Своего у меня мало чего осталось. Веры нет. Солтикофф не дает о себе знать, слава тебе Господи, а учителя я видеть не хочу. Что у меня своего? Старый чемодан, несколько книг, немного грязного белья да парочка-другая сотен крон на счету в Почтовом банке.
Это все, что у меня есть своего.
А о будущем я даже думать не решаюсь.
Не знаю, сколько раз я ездил к церкви Тенсты, и все же решил сделать последнюю попытку. Но сперва по обыкновению пошел в Домский собор. Взглянуть на усыпальницу Сведенборга.
Моя загипсованная нога стучала по полу так, что под сводами раздавалось эхо, и люди оборачивались в удивлении. Раньше меня бы это смутило, но сейчас больше не имело значения.
И вот я стоял у решетки и глядел. В красной усыпальнице покоился Сведенборг, или по крайней мере, часть Сведенборга, возможно, с головой разбойника, и он, Сведенборг был во многих отношениях примечательным человеком, много чего пережил. Больше особо к этому добавить нечего. И никаких умных мыслей мне в голову не пришло.
И я поехал в церковь Тенсты.
Впервые меня вдруг осенило, что надо бы обследовать то место в березовой роще, где мы, Вера и я, устроили пикник. Трава по-прежнему была примята, я тщательно все обыскал. И наконец нашел винную бутылку.
В тот раз мы, кажется, взяли с собой маленькую бутылку «Vino Tinto». Теперь я это вспомнил. Вера отпила немного. Но вино в бутылке осталось, и колпачок был завернут.
Я долго стоял с бутылкой в руке и размышлял. И память сработала: Вера отпила глоток, а потом легла рядом со мной, в мои объятия, и от ее теплого дыхания на моих закрытых веках во мне возникло сильное желание: выйти из времени. Желание, чтобы «сейчас» длилось вечно. Я вспомнил это. И вспомнил птицу и бабочку.
Трепещущая бабочка и летящая птица были моим последним воспоминанием о Вере. А теперь и это: вино, которое она оставила мне, может, проявила заботу. Она хотела мне добра. И я отнес бутылку в «Фольксик» и положил ее на переднее сиденье.
На хорах стоял гроб, заваленный венками и букетами, но нигде ни души. Было совсем тихо, и цветы издавали сильный запах. Я понял, что предстоит отпевание, но родственники и знакомые еще не пришли. Понял, что умер человек, который скоро обретет вечный покой.
Но у меня еще было достаточно времени, чтобы осмотреться в церкви, ежели я того пожелаю.
И я осмотрел все знаменитые фрески, написанные Йоганнесом Розенродом в 1437 году, а в те времена мир ведь тоже был богат историей. Там были изображения Адама и Евы в раю и как их изгоняют из рая. Были картины Страшного Суда и изображения всех блаженных. Блаженные — это только лица, окруженные крыльями, потому что у блаженных нет тел, им ведь не надо перемещаться во времени и пространстве. Они просто существует в вечном настоящем, не сводя глаз с Господа.
Да, они блаженны, они наконец-то вышли из времени. Но лишь после того, как жизнь окончена, возможно такое — жить в блаженном глядении. По-другому никак не получается. Только так можно глядеть в вечную жизнь.
«Ed. vitam. aeternam. amen.» Вера объяснила мне, что это значит. Это написано по-латыни и значит «в вечной жизни». Только там можно глядеть таким образом. Только там ты человек вне времени.
Я ходил по церкви, размышлял и рассматривал фрески Йоганнеса Розенрода, и не сразу заметил, как в церковь начали входить участники похоронной процессии, один за другим, в основном, древние старухи в черных платьях.
И я подумал о старухе, которую увидел здесь в первый раз, в тот раз, когда исчезла Вера. Но среди присутствующих ее я не заметил. Старух много, а ее не было.
Сильно пахло цветами, заиграл орган. Пора было уходить, я же сделал все, что нужно. Я тихонько, как только мог, начал отходить к притвору. Не следует мешать людям в их горе по покойным.
И вот когда я уже стоял у выхода, случилось удивительное. На самой первой скамье я узнал одного из собравшихся — молодую девушку. Я видел ее сзади, черные волосы, черное платье, я обратил на нее внимание, наверное, только потому, что среди стариков она одна была молодая. И, верно, она почувствовала мой взгляд, не знаю, как объяснить иначе. Но она повернулась и посмотрела на меня. Наши взгляды встретились.
Это была Вера.
Это была Вера, и все же не она. Сходство поразительное. Она могла бы быть ее сестрой, или дочерью, или внучкой… Ежели только представить себе Веру старухой, имеющей внучку.
Там сидела молодая девушка, похожая на Веру, и она была одной из тех, кто провожал покойника к месту последнего успокоения. Это была она и все же не она. Наконец она отвернулась от меня, и я услышал орган. Играли псалом номер 594.
Я вышел из притвора на яркий солнечный свет, который резал мне глаза так, что стало больно, и потекли слезы. У меня уже давно болели глаза. Точно я чересчур много действительности повидал. Ненормально много.
Глаза болели страшно, и все-таки я заставил себя поднять голову и посмотреть на солнце. И я вспомнил дедушку, как он сидел в великом покое и держал в руках часы, и свет сверкал на чистом золоте.