Александр Максик - Недостойный
— Волшебная музыка для уничтожения чудовищ, — говорила она.
Когда они снова зазвучали — эти медленные, глубокие аккорды, — мать повернулась и увидела меня.
— Гилад, — произнесла мама, поднимая ладонь к щеке. Глаза у нее были пустые, но все равно она была красивая.
— Привет, — сказал я.
Она подошла ближе, и когда я увидел ее вот так — такой маленькой в толстых шерстяных носках, рукава натянуты на ладони, губа окровавлена, глаза пустые, — во мне не осталось никакой ненависти к ней.
— Он здесь?
Она покачала головой, глядя на меня.
— Куда он ушел? — шепотом спросил я.
— Ушел. Он в любом случае уезжает сегодня в Берлин. Он ушел.
Я бросил рюкзак на пол, шагнул вперед и обнял ее. Когда она расплакалась, я приложил ладони к ее затылку.
— Ты такой холодный, — сказала она. — Промерз насквозь.
Я стоял тихо, и она прижалась щекой к моей груди. Я смотрел на улицу — на Монмартр и белеющий на холме Сакре-Кёр.
Через какое-то время она спросила:
— Есть хочешь?
Я пошел за ней на кухню. На разделочной доске лежала жареная курица, а на стойке стояла миска жареного картофеля. Она перенесла то и другое на стол. Я достал тарелки и приборы. Она села напротив меня и наполнила два бокала красным вином из початой бутылки.
— Прости меня, — сказал я.
— Гилад, тебе не за что…
— Есть за что. Прости, что вот так бросил тебя. Я жалею, что не смог ничего сделать. Что ничего не сделал. Что никогда ничего не делал.
— Гилад, это не из-за тебя. Это из-за меня, я во всем виновата. Ты просто… — Она снова заплакала.
— Я должен был. Это из-за меня. Я такой же, как он.
Выражение ее лица быстро переменилось. На мгновение ее лицо ожило.
— Ты, — дрожащим голосом сказала она, — совершенно не такой. Совершенно. Послушай меня. Это не твоя война, не твое дело — заботиться о родителях.
В любом случае ты не можешь ожидать от себя того мужества, которого так жаждешь. Оно внезапно не появляется. К храбрости ты придешь своим путем. Твой отец, — она покачала головой, — он — драчун, Гилад. Ты никогда таким не будешь. Никогда. Ты можешь его бояться, но этот страх не делает тебя трусом. Бога ради. Трус — твой отец. Не ты, ты меня понимаешь?
Я смотрел в ее прищуренные глаза. Мать сердилась, и я с огромным облегчением видел, что она все еще жива. Так старалась взять себя в руки, изо всех сил старалась быть моей матерью.
— Не понимаю, как ты могла позволить такое. Почему ты не бросаешь его? Как могла такая, как ты, как ты могла…
— До такого докатиться?
Я кивнул.
— Такая, как я? Жизнь захлестывает тебя, Гилад. Все происходит быстро, ты не успеваешь обратить внимание. Или перестаешь обращать внимание. Теряешь это.
— Что?
Она покачала головой:
— Я точно не знаю. Когда была молодой, мне часто говорили, что я не знаю, на что способна, что мои умственные способности неограниченны, что я могу сделать все, что угодно. И в свое время я узнала, что это палка о двух концах. Я не представляла, что буду способна на такую жизнь. Это показалось бы мне невозможным в молодости, но. Боже, как же мы сами себя удивляем! Тебе никогда не говорят, что удивление в свой адрес может быть продиктовано разочарованием. Никто никогда не говорил мне, что, возможно, однажды я разочарую своего сына. Но вот эта минута. — Она глотнула вина, подняла на меня глаза и коснулась моей щеки. — Я знаю, ты думаешь, будто я была этакой свободной духом художницей, беспечной и уверенной в себе. Это неправда. Я была всего лишь девчонкой, бродящей по Парижу и совершенно не представляющей, что делать. Я была умной, но не обладала ни настоящей силой, ни подлинной убежденностью. Я устала, у меня кончились деньги, и я думала о том, что придется вернуться домой и стать — кем? Учительницей рисования? Господи, я вынуждена была вернуться домой ко всем тем людям, на которых, поклялась я, никогда не буду походить, к жизни, которую презирала. Затем я познакомилась с твоим отцом, и он предложил мне легкую жизнь, которая казалась эффектной. Ты не представляешь, с каким удовольствием я сообщала родителям и друзьям, что еду в Африку. Чувствовала себя космополиткой, чего-то достигшей. Словно что-то совершила. Я делала вид, что с твоим отцом это никак не связано. Это очень ограниченный вид мужества, Гилад, жить жизнью другого человека. Во всяком случае, я не собиралась за него замуж. Поневоле начала сочинять историю, и теперь, что ж, ее я и получила — хорошую историю. Это просто хорошая история.
Я слушал и ел.
— Приходится постоянно бороться. Остановиться ты не можешь. Иначе рискуешь оказаться неизвестно где, барахтаясь в потоке жизни, которой никогда не хотел.
— И что? Это и получилось? Ты сдалась? Это твоя жизнь? Ты остаешься с человеком, которого почти никогда рядом нет? А когда есть, он тебя бьет?
Она плакала.
— Прости. — Я на секунду отвел глаза. — Мам, просто я не могу принять, что так и будет, что ты проведешь остаток жизни одна в дорогой квартире, притворяясь, будто счастлива.
Мы долго сидели вместе на кухне. Я рассказал ей про акцию протеста, про «Хезболлу», про молчаливую толпу и металлический прут. Про Силвера.
— Он по крайней мере что-то сказал, — заметила она.
Я сердито покачал головой.
— Чего ты хочешь, Гилад? Чего ты ждешь от людей?
Я посмотрел на синяк на ее лице, окровавленную губу. Вокруг ее глаз наметились тоненькие морщинки, которых я раньше не замечал. Было поздно. Она измучилась. Посмотрела на меня, будто больше всего на свете хотела услышать ответ на свой вопрос.
Я пообещал себе, что никогда больше этого не сделаю, но в понедельник поехал в школьном автобусе вместе с остальными. У меня не было энергии идти по холоду от метро, да и вообще с принципами у меня в то утро было неважно. Семинар Силвера стоял первым уроком. Я подумал было пропустить его. Совсем не пойти в школу. Но с другой стороны, думаю, я ожидал некоего объяснения. Как он украдкой вернулся и свернул тому парню шею. Что-то в этом роде.
Он начал занятие с нетипичной лекции:
— В 1958 году члены «Фронта национального освобождения» Алжирской революционной партии убили четверых французских полицейских в Париже. Морис Папон, тогдашний шеф парижской полиции, устроил ответные рейды против алжирского сообщества по всему городу. Он арестовал тысячи алжирцев и, в числе прочих мест, поместил их под стражу на Зимний велодром и в гимназию Жапи, которая, кстати, до сих пор находится там, совсем рядом с бульваром Вольтера, если кого интересует. Вы знаете, почему я упомянул, в частности, два этих места?
Этим утром он был холоден. Никакого чувства юмора, едкий, саркастичный и незнакомый. Помню, Хала смотрела на него, прищурившись, на ее лице отразились недоумение и озабоченность. Она быстро писала в своей тетради. Вся игра, какая была в пятницу, вся легкость ушли.
— Я упомянул их, потому что в 1942 году, шестнадцатью годами раньше, оба этих места использовались во время La Rafle du Vel’ d’Hiv[52]. Кто-нибудь знает, о чем я говорю? — Он обвел класс взглядом. Он был в бешенстве. — Абдул? Никаких идей? Это о чем-нибудь тебе говорит?
Абдул кивнул.
— Да? Хорошо. Тогда расскажи нам об этом, расскажи нам о La Rafle du Vel’ d’Hiv.
Oh продолжал кивать, но пожал плечами:
— Я не знаю.
— Нет? — переспросил Силвер. — Нет.
— Я знаю. — Это была Хала, которая обычно радовалась, когда обнаруживалось невежество Абдула, но она была расстроена и встревоженно посмотрела на Абдула, продолжающего кивать и барабанить пальцами по тетради.
Силвер прислонился к своему столу. Сложил на груди руки, вопросительно поднял брови и глядел на нее.
Она сердито посмотрела на Силвера.
— La Rafle du Vel’ d’Hiv. Полиция арестовала тысячи французских евреев.
— Да. Хорошо. — Он кивнул. — Из тех двенадцати тысяч евреев более четырех тысяч были дети. Петен использовал и Зимний велодром, и гимназию Жапи в качестве центров для интернированных. Евреев держали там до отправки в Драней. А из Драней их перевезли в Освенцим, где большинство умерло. Итак, возвращаемся в пятьдесят восьмой год, когда вместо евреев французская полиция начала арестовывать алжирцев, бросать их в Сену, пытать и так далее. Это продолжалось в шестьдесят первом году, когда ФИО возобновил свои нападения на французскую полицию, и менее чем за два месяца одиннадцать полицейских было убито. В результате все, кто хотя бы внешне напоминал алжирцев, превратились в законную добычу — на людей нападали, арестовывали, топили и пытали. Людей бросали в реку со связанными сзади руками за то, что они казались алжирцами. Морис Папон ввел комендантский час и запретил мусульманам, не только алжирцам (Папон сказал — «мусульманам»), находиться на улице с 20.30 до 5.30. ОНО призвал к мирной демонстрации протеста, и в октябре шестьдесят первого года тридцать тысяч человек выступили против комендантского часа. По всему городу полиция стреляла в толпу и бросала людей в Сену. Особенно с моста Сен-Мишель, недалеко от места, где многие из вас проводят субботние вечера за выпивкой. Было убито двести человек. Все — арабы. Десять лет назад мы узнали, что Папон сотрудничал с нацистами. Его судили за «совокупность преступлений против человечности» и приговорили к десяти годам тюрьмы. Но это другая история. Зачем я вам это рассказываю?