Дитер Форте - Книга узоров
Хотя обер-бургомистр Дюссельдорфа заверил всех, что продовольствия в городе достаточно и что Германия еще никогда не имела в своем распоряжении такого большого количества денег, и то и другое исчезло еще до того, как прозвучал первый выстрел, – пропало напрочь, испарилось, куда-то делось, словно никогда и не бывало, никто не мог вспомнить, когда все это было, никто никогда и не слыхивал ни о деньгах, ни о продуктах. Если в магазине покупатель клал на прилавок банкноту, то продавец взирал на него с крайним удивлением и спрашивал, что означает этот странный церемониал.
Густав был бы не прочь подробно поговорить о том, как война, которую ведут во имя славы и величия страны и ее граждан, еще до своего начала настолько разоряет и страну, и людей, что мгновенно воцаряются бедность, отчаяние и голод, что одна только весть о войне повергает всю страну в нищету и никакой враг не мог бы добиться такого успеха, – можно считать, что война уже проиграна. Но времени для размышлений теперь не оставалось, у каждого в кармане уже лежало судьбоносное письмо от имени государства.
Вампомочь отправился на свой важный пост на складе гробов, единоличным владельцем которого он недавно стал.
Отец Абрахам торговал теперь металлоломом, потому что сыновья отправились на войну и пришлось взять их дело в свои руки. Он удивлялся тому, что старое железо, которое просто так ржавело во дворе, было возведено теперь Германским рейхом в ранг важнейшего источника сырья.
У Вильгельмины в магазине очень быстро закончились все товары, и, поскольку никаких поставок больше не было, она сидела возле пустых полок, привычно оглядывала их все снизу доверху, храня в памяти расположение товаров: если когда-нибудь товары вновь появятся, место для них будет уже предусмотрено.
Густав, который уже при медицинском освидетельствовании обеспечил себе надежные тылы, поразив комиссию художественным сочетанием слабого сердца с документом об окончании краткосрочных медицинских курсов, остался в Дюссельдорфе санитаром. Но приятной должностью это было только в первую неделю войны. А потом война начала извергать из себя свою блевотину, свои отбросы и нечистоты и кровавыми гнойными сгустками выплевывать их на священную землю Родины. Составы, которые везли солдат на фронт, возвращались в качестве санитарных поездов с теми же самыми солдатами, и через несколько недель уже начинало казаться, что ранеными возвращается больше солдат, чем с песнями уезжало на фронт.
В Дюссельдорфе трамвайные вагоны переоборудовали в лазареты, чтобы ускорить разгрузку санитарных поездов, загнанных на грузовые вокзалы в Билке и Дерендорфе между товарняками, на которые с громкими криками «Взяли!» и «Поберегись!» грузили тяжелые орудия; носилки с ранеными, напротив, уносили почти бесшумно. Густав каждый день ездил в этих трамваях-лазаретах через весь город, сопровождая весь этот стонущий, кричащий, извивающийся в болезненных судорогах на каждом повороте и на каждом стыке рельсов груз, – людей, каждую секунду находящихся на грани жизни и смерти. Он ехал мимо длинных очередей, в которых стояли отупевшие, отчаявшиеся люди, – за картошкой, за супом у раздачи на полевых кухнях, за брюквой, за продуктами, которые выдавали на особых пунктах по карточкам, женщины, дети, старики, в своей однообразно серой одежде они, словно накрытые одной маскировочной сеткой, превратились в единый организм, который непрерывно вытягивался, рос и, разбухая, заполнял собою все пространство между домами.
Отец Абрахам, который теперь охранял картофель для Германского рейха, считал свое нынешнее занятие деградацией, ведь как-никак раньше под его присмотром были ювелирные лавки, склады ковров, магазины деликатесов, и частенько он сидел вместе с Вильгельминой, Густавом и господином Вампомочь, который, устав от коллективных гробов и братских захоронений, от стандартных проповедей и неимоверного количества мертвецов, теперь не находил должного удовлетворения в своей профессии, и так все вместе они сидели в подсобном помещении магазина при свете свечи, которая бросала на стены трепетные тени. Они смотрели на пламя свечи, но ее свет утопал во тьме, которая его окружала, он не отгонял ночь. Если удавалось добыть картошку, то тогда безо всякого жира жарили на сковородке оладьи из тертой картошки, которые навевали воспоминания о лучших временах.
Ивонн с ними уже не было. Эта прекрасная бабочка погибла в самом начале войны, она не создана была для таких испытаний. Она работала у золотых дел мастера на Кенигсаллее. Когда магазин закрылся, она, как и многие другие женщины, стала работать в пункте обработки одежды, где надо было срезать пуговицы и пряжки с окровавленного солдатского обмундирования и пришивать их к новым мундирам. У Ивонн начался кашель, врач установил у нее туберкулез, и она умерла так быстро, что никто и опомниться не успел. Не слышно было больше смеха, не было ни пленительных взглядов, ни шелковых платьев, ни украшений, ни легкого дуновения на лестнице, пестрый мотылек был завернут теперь в белый саван, он опять превратился в твердый безжизненный кокон.
Во время похорон на кладбище Штоффелер, когда гроб опустили в мерзлую землю, твердую, как скала, – эту землю никакая лопата не брала, она словно не желала больше принимать в себя мертвецов, – Вампомочь произнес траурную речь под девизом «Для властей предержащих народ – что трава, эта завяла – новая вырастет». Он говорил отчаянно, страстно, красиво, словно это была его последняя речь. Потом отец Абрахам вынул свой служебный пистолет и шесть раз выстрелил вверх. «Почетный салют», – крикнул он. Густав положил на гроб полотнище имперского военного флага, которое он где-то сорвал с древка, а Вильгельмина отказалась бросать на гроб землю.
Элизабет и Фридрих, дети Густава и Ивонн, стояли у открытой могилы рядом с Жанно, своим сводным братом, который родился у Ивонн в Базеле, и понимали, что сейчас, у этой могилы, начинается их собственная жизнь.
20
Процессия, состоящая из людей в черном, медленно тянулась к кладбищу, то и дело слышались причитания: «Йезус-Мария-Йозеф», потом: «Святая Мария Богородица, не покинь нас», потом: «Аминь» – и опять все сначала. Через силу, но люди старались исполнить свой долг, дотащить гроб с Марией до могилы, хотя им было очень трудно, очень уж холодно было в эти дни между старым и новым годом. Снег вперемешку с дождем летел почти горизонтально, покрывая гроб сверкающей, прозрачной и тонкой ледяной коркой, наметая на крышку девственный холмик из белых снежинок, а стекающие вниз капли воды оборачивались тонкими, хрупкими сосульками, веточками ювелирного узора из причудливых растений, покрывавшего гроб и на глазах у всех превращавшего его в хрустальный ковчег.
Мария и Гертруд шли за гробом, ведя под руки беззвучно плачущего Йозефа, человека, которого они почти не знали, который, спотыкаясь, брел за гробом по черной от угля дороге к кладбищу, где мертвую Марию уже ждала яма, вырытая в топкой, хлюпающей, черной жилковатой земле. Под пронзительные, одни и те же испокон веку вопли всех скорбящих и под последнее, отчаянное «Йезус-Мария» ее опустили в эту яму, и вознеслась выше копров литания из коротких польских и немецких молитв.
Одолеть обратный путь было еще труднее, потому что теперь все продрогли до мозга костей, с завистью вспоминали о тех досках, которые они только что опустили в землю, – какой славный костерок можно было бы из них запалить, – они знали, что никакая поминальная трапеза их не ждет и нечем будет наполнить пустые желудки, поэтому, стыдливо и виновато пожимая плечами, они вытаскивали из карманов плоские бутылочки с самогоном, отпивали глоток, передавали дальше, и гуляла бутылочка из рук в руки и, пустая, возвращалась к владельцу, и вот похоронная процессия теперь уже не так тупо и беспомощно тащилась мимо отвалов породы, больше стали они похожи на людей, зашевелились, зашустрили, глядишь, молодежь уже чуть ли не галопом поскакала, среди горестных всхлипываний там и сям уже стали раздаваться смешки, да и откровенный смех послышался, вот кто-то подпрыгнул в танце, другие подхватили, и вовсе не из озорства, просто чтобы согреться, и так вот вся эта толпа людей, вертясь, подпрыгивая, скача, пританцовывая и смеясь, добралась наконец до трактира «Удиви» – именно так называли они забегаловку, над дверью которой охочий до шуток хозяин повесил французское название «О-де-ви» – «Живая вода», – и все уселись за длинными столами из добротно оструганных досок, положенных на деревянные козлы и сделанных из бывшего шахтного крепежа; хозяин поставил на столы мытую брюкву, тут же из карманов были извлечены складные ножи, брюкву порезали на куски и, обильно приправив самогоном, тут же съели, вспоминая о поминках прежних лет, когда, бывало, и целую свинью съедали, а поскольку в нетопленом трактире было чуть ли не холоднее, чем на улице, столы и длинные деревянные скамьи отодвинули в сторону, у кого-то в кармане нашлась губная гармошка, от польки и мазурки перешли к полонезу, от которого в тесном помещении началась сутолока, все сгрудились, перемешались, полонез соединил людей в один шевелящийся теплый клубок, где один согревал другого, и стук деревянных башмаков по полу говорил, какое это счастье – жить.