Славко Яневский - В ожидании чумы
Журчала вода, никем до того не отысканная.
6. Равновесие
У беженцев нет домов, зато появляются могилы.
Коробейника Гаврилу Армениана не поженили на Саиде Сендуле. Старуха приказала долго жить. Ее сын Димуле и сноха Жалфия были с нами. Не оплакивали. Погребли с ладаном и молитвами – Трофим, последний монах от Святого Никиты, приковылял весь в поту, задыхающийся, исцарапанный – продирался ночью сквозь лесные чащи волчьими тропами. С раздутыми от простуды и слез лицами старушкины внуки Стефания и Саве прилепились к добродушному Исо Распору. Кто знает, может, они и не уразумели грань, за которой мрак и забвение, поддерживающую, подобно весам, равновесие – между колыбелью и гробом. Лозана упорствовала на возвращении – в Кукулине родилась, там желает докончить свой век. Перестала понимать: оравы слились в громаду, обирают дома, уволакивают женщин, оставляют трупы тех, кто сопротивляется. «Голодаем, – сокрушался все более мрачнеющий Спиридон, – но осла резать не станем. – Пальцем чертил в золе потухшего костра. – Мы в западне. Там набежники и смерть, тут голод да хвори, опять же смерть. – Он уставлял побелевший от золы палец на Секалу – тот возвращался с низкой рыбы и вершей, судя по всему от болота. – Верно он тогда нам сказал. Слюнтяи, дескать, чего не вызволите родных сел? Может, попытаем, Ефтимий, а?»
Однако мы быстро уразумели: люди не рвутся умирать за Кукулино. Трофим, опавший телом и буйно заросший бородой, гремел, что царь самолично направит сюда войско, поверстанное в десятки, дабы истребить безбожников, осквернивших монастырь и благочестивые села. Надо ждать. Гаврила Армениан, с тех пор как уступил Симонову молитву за козью лопатку, посиживал на круглом камне и сомнительно покачивал головой. Как и у Трофима, у него помутнели глаза, из груди вырывался хрип. Простужались, плохим покровом служили сны. «Царь, да», – только и вымолвил Гаврила.
Мы остались под Синей Скалой.
«Небеса сплошь соленые, да нету мочи копать, – хриплым голосом рассуждал Спиридон. – Летал когда-то, было дело. А теперь кости отяжелели и покривились, зовет их земля. Ты слышал, Ефтимий? Трофим с благословением своим послал набожного Райко Стотника в Город гонцом? Теперь и следа не сыщешь. Не иначе угодил в засаду». Лицо Спиридона покрывали белые волосы. В них терялись беспокойные глаза. «Все знаю, Спиридон», – шептал я, перемогая колики… узкий в талии и– широкоплечий, он похож на мраморного бога… Губы мои обнесло коростой от ночной лихорадки, потому посмеяться я мог лишь про себя: когда-нибудь, Лоренцо, я размозжу тебе голову камнем с могилы святителя Прохора.
С гонцом монаха Трофима ушел и Пандил Пендека. И тоже не вернулся. «Редеем, – беспокоился Исо Распор. – А Секало-то у нас навроде как новый Христос. Делит рыбу детишкам. – Глянул на меня, блеснув искрой в глазу. – Спиридону тоже придется стать Христом, Ефтимий. Не съесть ему осла одному». Я обернулся к отчиму. Тот понурил голову. «Тут и есть-то нечего, – вымолвил тихо. – Больно долгий пост получился».
Осла зарезал и ободрал в мелком ярке коробейник Гаврила Армениан, так быстро и так ловко, что мне показалось, будто с ресниц моих слетел бледный короткий сон. Свежевал и болтал без умолку, Горчин рвал ослиные потроха. «Пес этот прежде принадлежал Аргиру, – заметил Гаврила Армениан. – У него я тоже свежевал осла».
Я пошел полежать под орешником. Трава, которую подминал, выпрямлялась с шелестом, прощая жестокость. В ней скрывались тайны букашек: иные медлительны, словно бы ленивы, иные поспешны, похожие на крохотных куропаток, только я не находил объяснения этой немотной жизни, бесконечно удаленной от человеческих тягот. Цвела розоватая скумпия. На тоненькой ветке примостился желтогрудый птышонок. В листву вплетались солнечные лучи. Улетел, оставляя за собой поигрывающую ветку, и из своего убежища проклял меня. Ко мне осторожно приблизился трепещущий луч, благодарный за то, что я избавил букашек от крохотного, но алчного клюва. В шаге от меня медленно ползла черепашка чуть больше
половинки ореха, за усаженным грибами пнем простирался бурьян. Слабый ветерок доносил запах щавеля и звериной крови. В высях таяло облачко, похожее на цветок. День был воскресный. Вместо колокольного звона подала голос горная куропатка – каменярка, раз и еще раз, прочитала свою молитву, от которой день становился прозрачным и наполнялся скорбью, моей и земли, мягкой и теплой.
Окружающее было внешним, со мной не связанным: я отяжелел, костные полости забило песком. Дышал раскрытым ртом, в горле комом собирались все тяготы мира. От этих тягот не отвлекал ни кашель, ни боль в желудке. Тоска и мрак оседали в меня, точно в могилу, на дне которой хихикали беззлобные демоны, принесенные вихрем: щекочут рожками мои легкие, из селезенки замешивают лепешку для пира, на котором моя кровь станет вином, а хрипота дыхания – песней, прыжком заныривают в отстой человечьей бездны – в скорбь, в боль, в невозвратность былых маленьких, всегда маленьких, надежд, редких, как клевер с четырьмя листочками, трутся друг о друга, лица стерты, точно медные денежки, без глаз, без носов; вихри перекатывают их с одной стороны ребер на другую, плавят, меняют обличья – то это резвые козлята, то живое переплетение болотных трав.
Тьма во мне разбухла и заволокла взор.
Когда я проснулся, вокруг бродил сумрак и где-то прощались с днем крикливые сойки. Демонский вихрь, разворошивший меня до дна, утих, зарылся в мои колени и остался там, отчего ноги совсем отяжелели, однако я заставил их покориться и отвести меня к костру, где жарилось мясо, нанизанное на прутья. Каждый мог отрезать кусок от туши осла, подвешенной за задние ноги на дерево, и каждый отрезал – дрожащими руками и с лихорадочным взором. Хотя были и исключения. Лозана сидела поодаль, отвернув испитое лицо. Прислонившись к ее плечу, Агна неприязненно поглядывала на недопеченное мясо, которое я ей протягивал. Словно я чужой, того гляди проклянет. Не прокляла. Засмотрелась на Пандила Пендеку – он выползал из черепашьего панциря ночи. Я вернулся к костру: Пандил Пендека был нашим посыльным – от Синей Скалы в Кукулино. Сейчас он воротился из Города.
Сказал, прежде чем сесть: молодой гонец монаха Трофима, Райко Стотник, потерялся в дороге ночью, где-то между монастырем и Кукулином.
Рассказал, усевшись: устрашенные приближением чумы, городские власти, купцы, ратники и чернь впали в блуд, в Городе ни стратиг, ни церковные старейшины знать ничего не желают о селах под чернолесьем.
Рассказал после первого куска: смерть взгромоздилась в Городе на трон из костей и шепчет его имя, а также имена всех, собравшихся у Синей Скалы.
Толкнув меня в бок острым локтем, Исо Распор шепнул мне, что никто, даже смерть, не знает его имени. Я напомнил ему, тоже шепотом, что имя его Найденко, он, укладывая на угли недопеченное мясо, усмехнулся одним глазом. «Как бы не так, дожидайся! Назову тебе пять святителей – Теодор Тирон, Григорий Нисский, Моисей Мудрый, Никола Рибар, Герасим Иорданский. Один, не заставляй меня открыть кто, твой дядя Найденко».
У своего костра, половиной лица обернутый к нам, сидел Секало, один, без прутика с мясом. Громадный – тень доходила до кромки мрака. Опасались его, большинство подбадривало друг друга благоразумием: подстрекает людей выступить против Лоренцо и сгибнуть. Я решился. Встал, подошел к нему. «Как думаешь, нам удастся? – спросил, усаживаясь рядом. – Удастся ли собрать довольно людей?» Он сидел задумчивый и понурый, зажав ладони между колен. «Я не знаю, что это – довольно людей. Нужны сильные. Теперь нас уже двое. Попытаемся».
Положив голову на передние лапы, между нами лежал Гор-чин. Рана его зарастала.
Без слов, и так все ясно, подошли и сели к костру Волкан Филин и Иоаким из Бразды. И еще Спиридон, а за ним Исо Распор, Гаврила Армениан, Димуле, сын покойной Саиды Сенду-лы, Илия в ту ночь воротился в Кукулино один.
Крупные звезды дрожали. А вдалеке, за болотом, сверкали молнии.
7. Преображения, малые и еще более малые
День обрушился на нас одновременно с сильнейшим ливнем. Полусонные, мы убегали под кроны деревьев, в хилые шалаши, в углубления Синей Скалы, в ее пещеру. Огромные капли, тяжелые и густые, оголяли прошлогодние грабы, достигали до пульсирующих корней в глубинах. С северных утесов накатывал гул, казалось, хрип исходил из разверзшейся утробы земли, которая в агонии выбрасывала из себя скорбь упокоенных за тысячи столетии до нас и теперь извещающих нас о своем одиночестве: мы долго ждали, идите к нам! Все воды мира преобразились в потоп библейский, какого не помнят самые старые, Пандил Пендека и Исо Распор, о каком не читал монах Трофим в старых писаниях, с того дня, как человечество прозрело, хотя и ослепло потом.
Я стоял, прислоняясь спиной к морщинистому стволу, от дождя меня пока защищал густой зеленый покров. Размышлял, холодный как лед, замкнувший в себе тайну, как острие ножа. Тимофей не открывал мне природных загадок, возможную связь между землей и небом, между духом и богом, коему мы обязаны покоряться по законам, которых нам никто не растолковал. Это и понятно, он, хоть и был монастырским послушником, а потом монахом, не имел своего бога и не молился чужим. И все же от него я узнал: путь звезд, не как знаков небесных, соединенных с человеческой судьбой, не в прорицательном смысле, независим от нас, и мы живем независимо от них, от их могущества, не ведомого ни звездочетам, ни плутающим тропками суеверий. «Стремись к ним, возвышаясь над собой, – наставлял он. Тогда я его не понял. И долго не знал, как толковать его совет. – Когда доберешься до звезд, узнаешь, что чудес нет, а есть лишь суровая явь. Путь звезд проходит сквозь нас, дай им обогатить себя озарением», – говорил он. Он был старым и слишком земным, без мракобесия, отличавшего Борчилу, с которым мне довелось столкнуться позднее. Не ошибаюсь ли я, полагая, что равновесие тоже лишь сонм противоречий и недоразумений, соприкасающихся, как день и ночь, как равнодушие и страх.