Славко Яневский - В ожидании чумы
Иоаким из Бразды: «Когда лист у смоквы свернется от инея, надо его тайком сунуть жене в волосы. Тогда не станешь в обнимку сидеть, как царь. Будет покорствовать да рожать. А по ночам выгоняй на пашню, голую, чтоб плясала да пела. Овес, и все прочее, дает двойной урожай. А ежели дробленый смоковничий лист скормить овцам – принесут двойню. Верно говоришь, Спиридон. К вилам да косам можно еще топоры добавить».
Райко Стотник: «На этом вот месте, под костром, кроется в глубине исполинская рука, пальцы что старый бук, однолеток нашему Исо Распору Найденко. Ногти на той руке долгие. Сядет промеж нас грешник, а божье наказание теми пятью перстами пробьет землю и раздавит его, как гниду. Только таких промеж нас нету. А когда-то бывали. Разбросаны возле Синей Скалы кости. Чьи? Безбожников. Человек, он вроде той руки, велик и силен. Коли тень твоя велика на восходе, значит, и ты не маленький».
Волкан Филин: «Я-то не маленький. Был я мальчонкой, когда яблоня наша расцвела под снегом. И плод дала. Только один, большой да сочный. Дед мой Добре протягивает мне топор. Рассеки яблоко. Топор будет вечно острым. Понадобится, когда повзрослеешь и придет беззаконие, а оно придет. И людям надо будет уставлять новые законы».
«Я им не верю, – шепнул мне Мартин. – Мстителям полагается молчать и делать то, о чем не говорится».
«А я верю им, – ответил я. – Я им верю».
В пещере горьким сказанием заходился новорожденный. Какое Завтра ждет его, если уже сегодня смех, предчувствуя свою гибель, пожирает себя до самого корня, чтобы, насытившись, загнить и оставить свой желудок в черной отравной луже?
4. Тени преданий
Земля эта не дала и не даст святителя. Старуха Саида Сендула сомнительно посматривала на хромого человека, он вертелся возле костров – торговец с торбами, приросшими к телу, продавец водицы от неплодия, снадобий из трав и сала дичины. Вялым голосом обещал избавление от заушницы, плеши, глазной хвори, коросты. Старикам предлагал омоложение, истомленных убеждал, что вернет им силу. Липкий и толстый, лицо цвета обожженного инеем смоковничьего листа, упомянутого Иоакимом из Бразды. Среди беженцев врагов у него не было, но и близких тоже не находилось. Для него и его преданий не было места в новых мираклях, сотворяемых у костров под Синей Скалой. «Хочет, чтоб дозволили ему помолоть свое жито, а нам замесить лепешку из отрубей для затыкания рта, – посмеивался одним глазом Исо Распор. – Но все равно он святой. Уши у него бледные и продолговатые. Таких ушей у обыкновенных людей не бывает».
А до того, устроившись на припеке, коробейник Гаврила Армениан болтал о двуглавых оводах, захвативших Город, откуда он явился два дня назад предлагать беженцам за медовину хлеб и свои снадобья. Ведомый инстинктом, подобным собачьему, он оказывался именно там, где едят. Прислуживал, даже когда его не просили об этом: помогал выплетать шалаш из прутьев, усыплял младенцев нездешними песнями, резал и обдирал овец и коз. Прозвали его Подорожник, по имени растения, чьи листья, смоченные в подсолнечном или приморском оливковом масле, исцеляют раны. Ему не верили и не давались в лечение. Но он все равно пристраивался, таскал в бурдюках воду, даже тем, чьего куска не попробовал. Глаза его разлились ото лба до кончика носа, заняли пол-лица: в них можно было смотреться, любуясь на свою усмешку или угрюмость.
«Слышал я, вы тут говорили о косах да топорах, – он уселся к костру рядом со мной. – Мечтаете о битвах. Да ведь те, от кого вы бежите, слишком сильны и слишком злы. Позанимали ваши дома. И вам их не уступят». Опершись на локоть, я обернулся к нему и спросил: «Фотий Чудотворец благородный вельможа, Лоренцо будущий царь или первый царев советник, а кто такой ты, Гаврила Армениан?» Он повернул ладони к огню. «Был и я кем-то, пока жил на щедрых берегах реки Аракс. – Его одолевал сон. – Завтра я открою тебе, как оказался среди вас, нищих, как пришел в эту землю, общую и ничью». Заснул.
Агна спала в пещере, среди детей и женщин, спали и те, кто встречал утро у погасших костров. Женщинам удобней в укрытии – мужчины, не находя и не стараясь найти иных выражений заботы, оберегают своих рожениц, поварих, прачек, дрожат тени, меняют обличья, становятся такими, какими задумал их я.
Оводы, так напугавшие Гаврилу Армениана, смиряются перед ночным ветерком. Букашка заползла в его ноздрю и никак не выберется из густых волос. Коробейник спит в неудобной позе, рот приоткрыт, одна сторона лица освещена слабым огнем.
Меня привлекли глаза. Я взял головню и, осторожно обходя спящих, шагнул в темноту. Глаза сверкающие, излучающие боль, не человечьи. Подошел ближе. Пес, сбежавший из Кукулина со стрелой промеж ребер, лежал и поскуливал, ждал помощи. Я присел, провел ладонью по его хребтине. Железный наконечник так и торчал. «Гаврила, – тихонько позвал я. Он не слышал. Я вернулся, потряс его. – Дай мне твоих снадобий, – попросил. – Святое это дело быть избавителями». Он глядел не понимая. «Какие снадобья, какая обязанность?» – спрашивал перепуганно. Я заставил его встать. Он был не из тех, кто сопротивляется. Заковылял за мной со своей торбой. Глаза пса и впрямь были наполнены человеческой болью. Гаврила Армениан этого не заметил. «Пес, который не подыхает от стрелы, – демон, – заметил он. – Этот или бешеный, или взбесится». Все же присел. «Я свяжу лапы, – шепнул я, – а ты ему стяни челюсть ремнем, чтоб не кусанул». Наконечник стрелы из отощавшего зверя я вытащил быстро. Гаврила отыскал в торбе похожий на медвежью лапу или гриб мешочек и присыпал оттуда собачью рану черным порошком. Мы отпустили пса – пускай себе сыщет место, чтобы оклематься либо сдохнуть.
«А ведь ты святитель, Гаврила», – я протянул ему руку.
Потом устроился поудобней и стал рассматривать звезды, тайный и таинственный порядок вселенских миров, насылающих чары на души и чувства людей и животных. Ночь чарует и травы, ведь и у них есть души и чувства – в листе, в корне, в семени. Ночь, проходящая слишком медленно для бодрствующего человека, остановилась вовсе и подслушивала мои мысли, – эта ночь, черный бог, обдавала меня ледяным дыханием. Признаться, даже в самые тяжкие времена, бога, если только я сознательно не обманывал себя или кого-то в себе, некое «я» в будущем, мне не случалось призывать. Настала пора. Я осознал, что боги всего лишь разновидность рабства, которое мы сотворили сами в заблуждении и под гнетом тех, кто властвует во имя этого бога и несет нам голод и унижение, страх, несчастия и смерть. Я обманывал себя прежде, но обманываю и теперь. Только в эту ночь у меня не было бога. Помню, я потерял себя до безумия перед слепцом Антимом и железнозубым Парамоном и предался их вере. Магия? Не знаю. Может, потому что у меня не было бога, я хотел обрести его, когда братья по бичу лишили меня сознания и я сделался бесплотным вздохом или дымом костра, вспыхнувшего во мне и поразившего столбняком.
Оживают в вышине предания – поблескивают жабры подземного человека, нескончаемо тянется червь, летит Спиридон с журавлиным криком, умирает молния, стиснутая в кулаке, зеленые старушки карлицы черпают золото из муравьиных копей для Патрикии Велесильной, покорные и без отпущения, – не близок день воздания, когда их допустят к хлебу и вину для причастия и станут они знаменитыми в чудесах придуманной троицы – Заре с тайным именем Поликарп, Койче из Коняр, Трипун Пупуле.
Одиночество толкало меня на сочинительство – теней и призраков…
Хотя я был не один.
Осторожно глянул через плечо: во мраке, не освещенном кострами, горели глаза. И вдруг я понял, что человек может обойтись без бога, а пес всегда будет искать бога и господина. Или друга. «Горчин, – позвал я. – Иди сюда. Слышишь, ты теперь Горчин, я тебя окрестил. – Помахивая хвостом, он не спешил приблизиться. – Иди, – снова позвал. – Два пса и без бога могут».
И досадливо вспомнилось: In vita aeterna, в жизнь вечную являются не из бесплотности, а вступают священнодейством, на мгновение освобождающим от плоти. Однако не всегда должно отдавать предпочтение духу: все мы, даже цари минувшие, земные, наделенные правом выбирать, как и какой дорогой шагать, дабы достичь божественного престола, к коему грядущие поколения протянут руки за поспешением, но – всуе, если нынешнее, наше время не уразумеет смятения крови, своей, твоей и моей.
Проклятый пес Лоренцо!
Сюда, Горчин. Хоть он и повесил угодившего в тебя стрелой, мы отнимем у него жизнь. Рано ли, поздно – отнимем. Иди, сынок. Покажем ему vita aeterna.
Воют голодные детишки – их господь глух.
5. Долгие дни, долгие ночи
Братья Исидор и Зарко, и Мартин, Зарков сын, и с ними мой дядя Илия разводили свой костер: у них были свои немые сказания и, судя по всему, свои тайные планы. Во время трапез, где козье мясо рвалось руками и зубами, восславлялась нелепость бездомности. Делилось свое и подворовывалось чужое вино. Исидор темнел без Тамары, темнели и Зарко с Мартином: по ночам лики их словно выныривали из костра и, соединяясь с дымом, исчезали, уходили к звездам. «Так и будем скрываться и довольствоваться тем, что есть жратва». Подошел ко мне раз Мартин. «Что верно, то верно, Мартин. А ты бы что сделал?» Он не ответил, удалился, и я не углядел, было ли в его глазах презрение. Я считал его своим однолетком, хотя он был на два года младше; теперь я чувствовал себя и слабее, и младше его, гораздо младше – я страшился смерти, своей и чужой. Страх перед смертью у стариков указывает, что им давно пора уйти. А я себя чувствовал старым: быть моложе и слабее другого старца вовсе не значит, что ты молод, даже если ты между вторым и третьим десятком.