Георгий Осипов - Конец января в Карфагене
— Естественно! — раскураженный новой дозой мiцняка, я сразу напел ему отрывки трех или четырех песен. Стоунз, надувая губы, старательно изображал ритм-секцию: барабаны и бас-гитару.
— Так я и думал, — кивнул Стоунз с одобрением. — Но у вас его нет. Не успели обзавестись, — тут же язвительно добавил он, переходя на «вы».
Пластинка заканчивалась. Ленты у меня с собою больше не было. Стоунз внимательно оглядел дверь в спальню — плотно ли прикрыта.
— Ленчик, вы спите? — шепотом осведомился он, и удовлетворенно сам себе ответил: «Вона вже спить. Це добре».
После чего выдвинул ящичек трюмо и, присев на корточки, стал в нем рыться. В такой позе он напоминал со спины ребенка на горшке.
— Как вам такое? Видали? — он протягивал мне сорокапятку, придерживая диск снизу большим пальцем и продев в широкое отверстие желтый от никотина палец указательный. — Нехуёво-с?!
— Кто это?» — спросил я, подозревая нудный разговор.
— Шо значит «кто»? Ваш любимец Вильсон Пиккетт. Даете мне «рыбку», и он ваш.
Я сознавал, что рыбка — недоразумение, что от нее пора избавляться, но что-то меня все-таки удерживало, вероятно, врожденное презрение к любого рода внушению и гипнозу.
— Она без обложки, — холодно отозвался я. — И какие там песни?
— Те, шо вам так нравятся.
— А состояние?
— Идеальное.
Уговаривая меня, Стоунз старался не повышать голос, то и дело поглядывая на дверь спальни, где притаилась Ленчик.
— Хули вы, как ребенок. Подумаешь, какая-то «рыбка». А тут, — он задумался, и нанес последний удар. — Вильгельм Пиккетт.
Я отдал ему брелок. Дядин гостинец Лёне Овчаренко был пожертвован Стоунзу не ради моей любви к соулу. Он достался ему исключительно за «Вильгельма». Дальнейшая биография мертвой рыбки совершенно неизвестна. И спросить не у кого.
Пиккетт потрескивал. На стороне «А» была знаменитая (среди кого?) Funky Broadway, а на стороне «B» — блюз-баллада I’m Sorry About That. Когда чувиха попросила перевести, я ответил: «Я сожалею о том…» По-моему, правильно.
«Без меня ты ни в какую «столицу» не поедешь», — утверждала ведьма в день (точнее, вечер) нашего обмена. Стоунз все-таки поехал. И сопровождал его не кто-нибудь, а сын Папы Жоры (не путать с Жорой из Облздравотдела) — Азизян. Но это, как выражаются плохие журналисты, — тема отдельного рассказа. Дисков из Москвы было привезено как-то немного. Зато появилась модная чеканка «Богатырь на коне». Надо думать, чей-то заказ. Поскольку богатырь был один, я так и не сообразил, кто это — Илья Муромец? а может Алёша?.. но спрашивать, тем более, смотреть, что там написано сзади на наклейке, я не решился. Мне хотелось поскорей убраться из этого гнездышка.
Лето 1980-го, когда уродство внутренней и внешней политики обернулись вшивенькой Олимпиадой (чей «гимн» был содран с песенки беспризорников «Ах, зачем я на свет появился…»), застало нас изнывающими от скуки и пресыщения доступными излишествами. Все мы — пьющие пиво возле пивных автоматов неподалеку от Цирка, успели друг другу капитально поднадоесть. Лично мне за неполный месяц успел опротиветь даже кабак, где я пел, будто это не ресторан с доступными дамочками и шампанским, а коровник или строительство.
Ленчик, произнесшая слово «пиздец» при «молодом пареньке», давно стала частью прошлого, полузабытым скелетом. Стоунз провалялся в больнице с циррозом. Все его хохмы были изучены мною наизусть. Одна из них, правда, звучала уже немного иначе:
«Зря ты тогда со мной не поехал туда… В столицу. Не видел, как твой друг Азизян пельмени покупал и жрал. Я знавал нужных людей. Азизяну я их, правда, не показывал. Шо ж я, дурак?! Светить такие имена! Вы согласны? Тот же… Петя Сысоев… «Жигули»… Постоянно в костюме…»
Стоунзу и самому было лень рекламировать «Петю Сысоева», перечисляя атрибуты успешного спекулянта-джентельмена.
«Жигули!» — ухмыльнулся я, вспоминая, как лихо разворачивал свой бордовый Corvette тут же, перед Цирком, силовой жонглер Романенко. Скорее всего — ровесник человека, бредившего «Петей Сысоевым».
— Знал бы ты, сколько мне потом Ленчик мозги ебала за ту «рыбку»! Ты ж не в курсе, шо то ее был Вильгельм Пиккетт, шо я тебе фактически подарил: «Look out! I say: yeah, yeah, yeah…»
Стоунз привычно затряс головой, словно в ней, как за огромной маской, сидел карнавальный танцор. Чуть не блеванул. Закашлялся. Долго молча, с одышкой курил.
Вон оно что — я получил за Лёнин брелок собственность костлявой «Ленчик». От Лёнчика к Ленчику — маршрут американского сувенира. Вильгельм Пиккетт с большой дыркой посередине, откуда выглядывал желтый, обсмаленный «тютюном» палец ее супруга…
«Где брелок? Где рыбка? — хотелось мне рявкнуть, взяв Стоунза за воротник. — Кому ты их сплавил, пигмей?»
Честно говоря, мне давно, и не раз, хотелось так поступить. Повторяю, мы осточертели один другому.
Какая, собственно, разница, в чьи руки попала «рыбка». Лёня уже второй год учится в Москве, пошел по дядиным стопам, не угонишься. А мы — между дурдомом и вытрезвителем пьем, философствуем. Круглый год делая вид, что безумно рады видеть друг друга.
Предпоследняя встреча со Стоунзом с глазу на глаз проходила уже в XXI веке. Он явился на нее пьянее меня, но все-таки прогнал свое кино.
— Я вижу, ты тоже… Поседел, полысел… Шо ты так мучаешься всю жизнь? Я бы давно дал тебе нужных людей. Того же… Петю Сысоева, шоб ты впустую в ту Москву не мотался, — играла знакомая шарманка. — Постарел… Полысел… Пиздец. Пиздец.
Кто-то мне с умилением описывал такую картину, будто стоит на крыльце гастронома Стоунз и любуется рыбками в аптечной склянке.
«Не задохнутся?» — спрашивают у него.
«По идэе нэ должнi», — отвечает, продолжая ими любоваться, Стоунз.
17.07.2008
ПРАЗДНИК
Самойлов не ведал, что творит. Проще говоря, он не знал, зачем он это делает. Позднее, когда ничего уже нельзя было исправить, восстановить загубленное стало невозможно (вопреки рассудку, он поспешил избавиться от «останков» с помощью газеты и мусорного ведра), Самойлов долго не мог понять, откуда такое пришло ему в голову, и как действовать дальше…
Звук был новый. Рокот испытуемых авиамоторов, время от времени долетавший с Заводских Холмов, звонки полуночных и утренних трамваев, кошачьи концерты, изредка сигналящие машины (сигналы в городе были запрещены) — всю эту небогатую фонотеку теперь пополнял совершенно новый звук, извлекаемый Самойловым собственноручно.
Свидетелей не было. Он был один в комнате. Его руками совершалось непоправимое. В сердце Самойлова незримо боролись отчаяние и страх. Отчаяние одолевало, придавая мальчику силы завершить начатое.
Шум, размытый словно музыка в диапазоне коротких волн, звучал не более минуты, но Самойлов отлично понимал, что за это короткое время он успел отправить в небытие полчаса бесценных сокровищ, раздобыть которые еще раз ему будет очень трудно, но он — постарается. У каждого свой ширпотреб и свой дефицит.
Если бы ему вздумалось удушить котенка или плеснуть в аквариум одеколон, ввести в заблуждение посторонних можно было бы без проблем — роковая оплошность… Но здесь и сейчас пропадало то, что последние два месяца было для обладателя кислородом, долгожданным ливнем после засухи, утолением зверского голода и жажды, день ото дня перерождающимся в утонченное лакомство со множеством привкусов и оттенков.
Пленка стала рваться сама. Это сейчас она, пока еще живая и большей частью неповрежденная, извивается, скользя елочным серпантином под ноги застывшему в центре комнаты юному изуверу, а совсем еще недавно бесила его, распадаясь на куцые до обиды лоскуты. Новый звук. Новый год. Неурочный новый год. Начало Новой эры. Шелест в правительстве, и шелест в комнате.
Самойлов читает свою характеристику. Учитель стыдливо отвернулась… Кому может нравиться такая? Пробежав глазами полстраницы, он узнает о себе, что «склонен к порче государственного имущества». Да?! Но позвольте, это же его собственная пленка. «Школьная». Пуская и добыта по дешевке. Чтобы побольше влезло. Однако денежки-то его. Сам наспекулировал. Сам покупал. В «Юном технике». 3.10. В кассу.
Пиздец. Бобина оголилась полностью. Самойлов тихо-тихо переступил умолкший ворох, словно то был трупик… нет, словно спящую на тротуаре собаку, принятую им за мертвую.
Малая часть ленты сумела избежать участи основного мотка, и казнить ее дважды Самойлов не собирался. Став на цыпочки, он убрал катушку на шифоньер, дрожащей рукой прикрыв болгарским журналом.
Уже через два часа, на улице его взяла за горло чудовищная потребность распутать и вернуть к жизни то, что он недавно так безжалостно и втайне ото всех — и соседей по двору и домочадцев — похоронил в саване из «Известий» на дне мусорного бака.