Клер Эчерли - Элиза, или Настоящая жизнь
— У тебя такой вид, точно земля разверзлась. Я не понимаю, я же видел вас несколько раз вместе, вечером, в автобусе. Так или нет?
— Ты поступил очень глупо, в особенности по отношению к Арезки.
— Ну, Арезки здесь ни при чем, ты думаешь о себе главным образом. Я тебя знаю.
— Что делать, горю не поможешь. Когда влюбляешься в араба…
Он говорил слишком громко, с самодовольным видом. Действовал ли он необдуманно? А может, у него был коварный план загнать меня в угол, чтоб я бросила вызов общественному мнению, как это делал он сам. Может, видя, как я выхожу из автобуса вслед за Арезки, замечая, как мы, соблюдая все предосторожности, скрываемся в тихих улочках, за пеленой тумана и мрака, он считал, что мне не хватает отваги, достоинства, что нужно подтолкнуть меня? Не доставило ли ему удовольствия поставить в затруднительное положение ту, чьи осуждающие взгляды и выговоры он терпел долгие годы? Какой реванш!.. Должно быть, думает сейчас: я все–таки ее скомпрометировал. Он догадывался, насколько я растерянна, и глядел на меня холодно и насмешливо. Он–то сжег все мосты и умудрялся, куда бы он ни пошел, всех от себя оттолкнуть.
Объяснять бесполезно. Что теперь говорить — зло уже свершилось. К счастью, я увижу сегодня же вечером Арезки и мы сообща все обсудим.
Я пристально наблюдала за женщинами, которые завтракали в раздевалке. Они обращали на меня не больше внимания, чем обычно. Я немного пришла в себя. Вернуться в цех, пройти перед Добб, Бернье, взглянуть в лицо Жилю… Он, конечно, узнает. Все узнают. «Она гуляет с…». Мюстафа, Марокканец, не в них дело. Я боялась других.
Когда во второй половине дня длинный наладчик подошел поговорить со мной, я смутилась. Он спросил, как дела с обивкой. Я сказала, что хорошо, очень хорошо. Он был доволен и даже отпустил невинную шуточку, эго меня успокоило. Он не знал. Я выслушала его профессиональные объяснения с интересом, ему польстившим… Я хотела заручиться его симпатией. Я, неведомо почему, ощущала себя виноватой, у меня было одно желание: выиграть время.
Я плюхнулась на скамью на платформе Шатле и стала ждать, мысли разбегались. Арезки опаздывал. С каждым прибывавшим поездом мое раздражение нарастало. Когда он подошел, я не могла преодолеть отчуждения. Моя холодность передалась ему. Мы вышли и оказались на мосту. Рельефно выступали суровые контуры зданий, по воде местами пробегала светлая дрожь. Арезки безмолвствовал, я не посмела сказать: «Остановимся на мгновение». Пустое небо над рекой рождало ощущение свободы, беспредельности пространства.
— Знаешь этот дом?
Наконец–то он заговорил.
— Это префектура полиции. Сейчас мы обогнем ее по набережной.
Я сказала с деланной небрежностью:
— Люсьен сглупил утром.
Арезки взглянул на меня, казалось, он был удивлен.
— Кто тебе сказал?
— Он сам.
— Зачем он это сделал?
— В этом весь Люсьен. Ляпнул, не подумав.
— Да.
Но он был по–прежнему хмур, и я не отступалась.
— Это серьезно?
— Серьезно! — сказал он. — Ерунда. Только вот для тебя. Немного для меня, но, главное, для тебя.
— Меня это не трогает.
Я выкрикнула это. Сейчас это так. Меня обволакивает мягкое тепло, этого мне достаточно. Анна очень точно выразила это, когда писала брату: «С вами я ощущаю себя». И я в этот вечер ощущаю себя, ощущаю город. Город существует независимо от Арезки, но я ощущаю город через него.
Дождь множит миражи.
— Надень шарф, вымокнешь.
Мне приятно, что он держит мою сумку, пока я завязываю концы платка под подбородком, мы снова трогаемся.
Что тут поделаешь? Для нас обоих было бы лучше, чтоб все оставалось в тайне. Теперь мы натерпимся от них, ты в особенности. А, пустяк. Но ты из–за этого не переменишь ко мне отношения?
В моем смешке уверенность.
— Если бы я не был эгоистом, я посоветовал бы тебе уйти с завода, поступить на другую работу. Но мне нравится видеть тебя рядом, особенно по утрам: я вхожу, высматриваю тебя, нахожу. В конце концов… Ладно, поживем — увидим.
— Тебе здесь нравится, — заговаривает он снова. — Я так и думал. Я тоже люблю эти места, но это опасный квартал.
— Хотя здесь много твоих братьев.
— Никогда она не поймет, — вздыхает он. — Именно поэтому. Это квартал облав. К тому же не мой. Я живу около станции Крым.
Раньше он называл станцию Жорес.
— Но сегодня мы на это наплюем. Пойдем выпьем что–нибудь.
Мы идем по средневековым улочкам. Радость на мгновение омрачается видениями, которые проходят передо мной: проезд Труа — Шанделье, наша дверь, клуб, бабушка, отыскивающая в темноте пустые ящики. Арезки обнимает меня, мы шагаем в ногу.
Бабушка, дверь, проезд — все исчезает.
— Нужно укрыться, сейчас польет дождь.
На левой стороне переулка арабское кафе.
Дверь приоткрыта. В кафе полно, шумно, играет музыка. Выходит мужчина, оглядывается кругом, заходит обратно, закрывает дверь.
— Сюда?
— Что ты, ни в коем случае! Я не из этого квартала. Они примут меня за шпика, стукача.
Мой платок соскользнул. Мы отступили в подворотню. Арезки, пусть капли стекают с твоих волос, не утирай щек. Ты поцеловал меня. Твоя куртка, о которую трется мое лицо, холодна. Меня опьяняет запах мокрой кожи. Льет вовсю. Дверь кафе открылась. До нас доносится музыка. Одна фраза повторяется, как припев: «Ana ounti», — Арезки переводит: «Ты и я», это по–египетски. Музыка глохнет, дверь прикрыли. Арезки вздохнул. Я спросила: «Тебе холодно?»
— Нет, я подумал, что нам пора расстаться.
— Уже?
— Да, я должен рано быть дома.
Дождь стихает, мы снова шагаем. Мгновение счастья, чересчур краткое, падает, как картинка на дно коробки.
Бульвар Сен — Мишель для меня был символом. В устах Анри, Люсьена это название всегда звучало чарующе.
Разглядываю гуляющих. В тот вечер бульвар показался мне непохожим на легенду о нем. Было полно красивых девушек, они липли к витринам модных лавок, попадавшихся на каждом шагу. Выглядели девушки отнюдь не бедно. Правда, попадались среди них и фигуры, будто наряженные в театральные костюмы оборвышей. Подчеркнуто неряшливые и грязные, эти костюмы, однако, обтягивали там, где нужно, и подчеркивали как раз то, что требовалось.
Арезки дернул меня за рукав.
— Вон рубашка, видишь?
Он показал мне в витрине рубашку — белую, тисненую, шелковистую, дорогую.
— Хочу эту рубашку.
— Но, Арезки, она стоит недельного заработка.
— Ну и пусть… Я куплю ее в ближайшую получку.
— Но в других магазинах есть тоже красивые, и намного дешевле.
— Это не то. Взгляни хорошенько. Такая рубашка на алжирце! Скажи, разве кто–нибудь может себе это представить?
Я заметила ему, что это просто упрямство.
— Во всяком случае, это не рубашка революционера.
— Уж конечно!
Еще несколько мгновений он мечтательно глядел на нее, потом сказал мне: «Пошли».
— Если бы я мог тебе объяснить это словами, чтоб ты поняла.
Мы переходили улицу, лавируя между машинами, и я ничего не ответила. На тротуаре он задержался и посмотрел на часы.
— У нас уже нет времени зайти куда–нибудь.
— Ну что ж, — сказала я покорно. — отложим на завтра.
— На послезавтра. Ой–ой, — прошептал он быстро, — оставь меня, иди вперед.
Я поколебалась. Он остановился, процедил сквозь зубы: «Живее». Мы приближались к перекрестку, где стояло несколько полицейских машин. Повернуть обратно уже не было возможности. Я подчинилась. Арезки сделал шаг влево, чтоб отстраниться от меня, и в этот момент его окликнули.
Я механически пересекла улицу. Когда я обернулась, его уже не было видно. Я не хотела уходить, не узнав, что произошло. Полицейские, рассыпавшись цепью вниз по улице, ловили всех проходивших арабов или смахивающих на арабов. Ночная жизнь на бульваре шла по–прежнему, студенты, подлинные и мнимые, фланировали, болтали.
Нужно было уходить. Увидеть Арезки не было надежды. Его, должно быть, запихнули в один из полицейских автобусов. Стоять неподвижно, приклеившись к витрине, значило только обратить на себя внимание.
На следующее утро Арезки на работу не пришел. Я мужественно проверяла машины. За моими движениями следили. Я решила подстеречь Люсьена в перерыв и все ему рассказать. Но он не показывался, а в столовую мне идти не захотелось.
В два часа, когда работа возобновилась после перерыва, Арезки был на месте. Его глаза сказали мне: «Да, это я. Терпение». Я почувствовала себя счастливой.
Арезки и Мюстафа ссорились. Арезки говорил приглушенным голосом, и, даже не понимая языка, я догадывалась, что он был в ярости. Бернье показался в задней рамке.
— Резки, — позвал он.
Тот обернулся.
— Почему не работал утром?
— Был болен.