Антун Шолян - Гавань
Слободан ускорил шаги и поторапливал Ракека.
— Стойте, — крикнул он издалека. — Было сказано — сносить не раньше десяти.
Крановщик пожал плечами.
— Да мы так. Завтракали, — щурясь, бросил он. Вечером сам Грашо сказал ему, что можно начинать на рассвете. Управятся, мол, до зари, а там будут свободны; у него же сегодня предвиделась еще левая работенка, и он думал ею заняться сразу, как покончит с часовней.
— Ну вот мы и пришли, — сказал Слободан, волоча Ракека буквально за рукав. — Вот это и есть та часовня.
Ракек окинул мутным взором окрестности, видимо желая узнать, нет ли поблизости еще какой часовни, кроме той, что была у него перед носом, а затем посвятил все внимание своим лаковым туфлям, которые успел выпачкать.
— Ну, вижу, — сказал с досадой в голосе. — И что?
— Я думаю, вы ее еще как следует не рассмотрели, — сказал инженер. — У нас есть время. Час-два. Люди подождут. Вы имеете полномочия. Вы можете решительно воспрепятствовать. Вам достаточно изложить свое мнение, все остальное я беру на себя.
— Дорогой господин, вы наивны, — равнодушно сказал Ракек. — Время у нас, может, и есть, но кто нынче нас с вами будет слушать. Нынче культура — последняя спица в колеснице. Я уже сделал все что мог.
— Но вы все-таки осмотрите капеллу. Это, по меньшей мере, двенадцатый век. Среди этой пустыни она значит не меньше, чем кафедральный собор. Это же…
— Не будьте смешным, господин мой, — сказал Ракек. — Собор! Во имя нищенской божьей матери! Такого добра в Италии навалом.
— В гробу я видел вашу Италию, — вскипел инженер. — Вы сейчас не в Италии. Вы живете здесь и здесь сдохнете. И дети ваши… В ваших руках сейчас судьба этой чертовой часовни. Вы один имеете полномочия…
— Дорогой мой, еще раз вам повторяю, зря вы сюда меня приволокли. Я сделал все что мог, даже не взглянув на нее. Я еще думал, может, в ней что-то есть! Не стащи вы меня прямо с постели, я бы и не подумал сюда переться. А что до полномочий, дорогой мой, мы с вами можем ими задницу подтереть.
— Ну, начинать? — спросил крановщик Ракека как явно более толкового человека.
— Что вы меня спрашиваете? Какое мое дело! — сказал Ракек и повернул, направляясь вниз.
Инженер подскочил к бульдозеру и, расставив ноги, встал перед ним с поднятой рукой, словно регулировщик.
— Стой! Я не сойду с места, пока вы не выполните, что от вас требуется, Ракек. Составьте официальный протокол. Вы что, ослепли, черт вас побери! Не видите — ее сейчас снесут. Потом будет поздно, я вам говорю, Ракек, вы будете за это отвечать.
Но тут рука его сама собой опустилась. Мечта медленно угасла. Ракек пожал плечами и обменялся взглядом с крановщиком, они-то, мол, хорошо понимают друг друга: что поделаешь, чокнутый!
— Не надо бы нам мешать, товарищ инженер, — дружелюбно сказал крановщик. — Мы тут ни при чем. Нам приказано, и точка.
— Вам ничего не может помешать, — сказал удрученно инженер. — Вас и пекло не проймет.
Крановщик что-то удовлетворенно пробормотал, будто услышал по своему адресу комплимент. Бульдозерист повернул ключ зажигания.
— Ну? — спросил он крановщика. — Начинаем?
Крановщик забрался в свою машину. Вопросительно взглянул на инженера, который все еще стоял на дороге.
— Посмотрю, — сказал Слободан, — если уж ничего другого сделать не в силах. Смотреть, поди-ка, не запрещено.
— Не, смотреть можно, — сказал крановщик. — У нас демократия, товарищ инженер.
С грохотом зарычали машины, будто взвыли два громадных шакала, готовясь наброситься на падаль. Казалось, что тут не два, а целая стая голодных хищников, у которых вечно живот подвело и перед которыми вдруг земля распростерлась словно огромный накрытый стол.
— Да бросьте вы, в Италии такого добра пруд пруди, — сказал консультант, похлопав Слободана по плечу. — И вообще, хватит уж копаться в старье. Мы все искомплексованы. Европа — сплошная свалка. Нагребли всякого мусора выше головы. Прошлое! Все надо к чертовой матери сровнять с землей и начать сначала. Дайте нам снова какого-нибудь Корбюзье или Гроппиуса, только в сто раз понапористей, да чтоб за его спиной стояла власть и государство, чтобы все это перекроить! На черта нам эти ошметки!
— Заткнитесь, Ракек, — в бешенстве крикнул Слободан. — Прошлое — это все, что есть у человека.
— А будущее — то, что ему нужно, — сказал Ракек.
— Будущее — восточный бордель, — сказал инженер, но, естественно, в реве моторов и грохоте падающих камней слов его нельзя было расслышать.
— Что вы сказали? — глухо переспросил Ракек. — Все это нищенские заботы. Как вы думаете, почему поляки отстроили Варшаву, я имею в виду — старую ее часть, а голландцы Амстердам нет? Потому что у тех больше ничего и не имеется. Нищета, коллега. А вы тут на стенку лезете из-за какой-то часовни! Среди равнины и капустный кочан — Эверест. Пошли-ка лучше к той госпоже Катине, выпьем что-нибудь.
Инженер начал бояться, что теряет связь с реальностью. Что дела стройки ускользают у него из рук и распадаются на ряд мелких, вышедших из-под контроля инцидентов, независимых друг от друга. Что это, распад личности или хаос в самой действительности? — спрашивал он себя.
Ему казалось, что он окружен не связанными между собой событиями, поглощающими цель, подобно тому как крупинки сухого песка поглощают чистый ручеек смысла. Предписания противоречили одно другому, а исполнение приказов — самим приказам. Если во всем этом и можно было усмотреть некое единство, то только единство противоположностей. Количество недоразумений, переходящее в качество действительности. Садизм реальности. Злобные законы. Иногда он задавал себе вопрос, как из всех этих частностей и деталей слагается стройка, как она вообще может существовать, а не то что продвигаться вперед.
Инженер со страхом начал понимать, что он вообще не управляет строительством (не управляет им и кто-нибудь другой), но стройка движется сама по себе, в соответствии со своим непостижимым планом, в который никому не дано заглянуть. Демоническое существо, аморфная неорганическая амеба, имеющая свое собственное сознание, немилосердный механический мозг, который исполняет некое только ему одному известное задание и (слюняво, ядовито, жадно) захватывает, пережевывает и переваривает все, к чему прикоснется своим жалящим, просачивающимся внутрь жертвы телом.
И, терзаясь во сне и наяву от кошмарных сновидений, инженер все глубже и глубже погружался в мрачный лабиринт реальности. Не плутаю ли я по дорожкам какого-то концентрического пекла, думал он, которое разрастается вширь, тучнея на этой земле и наших жизнях, на всем, чем мы были и что еще можем дать, и захватывает все больше и больше пространства. И я самим фактом своего существования способствую его разбуханию, служу ему, являюсь его орудием. Доказываю его, как верующий доказывает истинность бога.
Но во всем этом одно хорошо: до человека доходит, что он становится все меньше и меньше (может быть, человека превращают в карлика грандиозность предприятия, истинные размеры кранов, неразбериха самого процесса), и это весьма утешительно — соразмерно уменьшается и тяжесть его вины. Пока не удастся вовсе от нее освободиться: отбросить даже видимость ответственности и угодить в чистую шизофрению, вторую реальность.
С какими надеждами и вожделениями приняли мы это мученичество! Но как-то сразу вокруг всего, что могло бы быть здоровым и чистым, как яблочко, сплелся иной мир — грязный, испоганенный, с ненавистью, жертвами, бессмысленным и беспощадным сведением счетов. Вирус, присутствующий здесь, вероятно, с самого начала, набирал силу одновременно с надеждой: пока рос ввысь маяк нашей мечты, в основании его размножились термиты сомнения и гниль отчаяния. А вокруг вершили свои грязные делишки мелкие торгаши. Тот ли это хаос, что предшествует созиданию? Может быть, так было и у бога, когда он мощной ноздрей учуял взбудораженную праматерию?
— Ах, и раньше было нехорошо, мой мальчик, — смиренно говорил ему старый Казаич. — И до войны. И до создания мира, поэтому, вероятно, Бог его и придумал. В жизни ничего нельзя получить на тарелочке. За все надо бороться.
— Но если мир снова станет точно таким же, таким же дерьмом, которое снова надо разрушить, — ныл Слободан, — к чему тогда все эти жертвы? Зачем тогда было разрушать старый? Ибо все, что мы разрушили, приходится снова строить, а то, что мы построили, другие безжалостно разрушат.
— Наивное и нематериалистическое суждение, — сказал Казаич. — И взгляды из узко личной перспективы. Мы не знаем и не можем точно предугадать, что рождается. Мы только знаем, что рождается что-то новое. С точки зрения истории мир не circulus vitiosus[23], а спираль.
Но Слободану казалось, что он видит не возносящуюся ввысь спираль, а сверло, которое вгрызается и буравит сердце Мурвицы. Он видел рыбаков, возвращающихся в пять утра с погашенными фонарями, хмурых, злых, потому что стало невозможно хоть что-либо убить острогой, так как мины изуродовали дно, подрыли берега. Рыбаки уже перестали приветливо здороваться с ним, они уже не считали его своим земляком. При встрече опускали глаза и молча проходили мимо.