Марина Голубицкая - Два писателя, или Ключи от чердака
Сегодня удивительная ночь — шумят деревья. Едва удержался, чтоб не поставить последние два слова в кавычки — не для иронии, а как символ. Смертельно устал молчать, потому с самым напряженным вниманием слежу за тем, как снова открывается слух, зрение… (вот с обонянием придется подождать — свирепые сопли!).
Раньше в дневнике в такие периоды писал примерно так: «Опять чувствую силы…» Сейчас же сил не чувствую, но отчаянно желаю их. Потому мне сейчас, как никогда, нужны твои письма. (Твои в первую очередь!!!)
Несколько деловых вопросов:
1) По телефону ты называл несколько имен от литературы. Пожалуйста, — на бумажку и с комментариями и источниками (то бишь изданиями).
2) От общих знакомых — некие смутные слухи о твоих славных походах на местные издательства. Нельзя ли живописать их с достойным юмором? Меня это правда очень интересует.
И последнее (опять старая тема): короткие письма пишу — исключительно, чтоб их не задерживать. И рад бы написать более длинное, чтоб только тебе угодить, но боюсь — залежится. Будет тема — напишу длинное. И тебя прошу: длинные пусть идут своим чередом, я понимаю, что это трудно и не сразу, но между тем пиши и короткие.
Целую.
Твой до гробовой доски
Гоша
75
Воскресенья, как указатели в том мае: четвертого Гоша написал два письма, одиннадцатого я вернулась в Свердловск, восемнадцатого сидели дома. Леня писал письмо, живописал с достойным юмором, я придумывала контрольную по динамике, страдала без свежего воздуха и планировала отдых. В сентябре мне рожать… Прошлым летом я выпросила отпуск в награду за «Мальчика и крокодила», рванула к морю с тремя пересадками, чтоб, выведав у лагерной поварихи, где живут молодые отцы с двумя девочками, объяснить, кем я‑то им прихожусь, и услышать истошно украинское: «Сумасшедшая женщина!!! В таку даль с малой! Отправить мужчину! И хоть бы у Крым: Судак чи Евпаторию! В таку дыру! С мядузами!»
— Послушай, Ленчик! У Гоши ведь мама — директор турбазы.
— И что?
— Ты можешь с Машей туда поехать — наверное, и я смогу. Это ведь на Волге? Позвони–ка Гоше!
Выходной день, льготный тариф, мы заказали щедро, минут семь или десять, а Гоша разговаривал неохотно, травмируя Ленину щепетильность. Я выхватила трубку на последней минуте:
— Гошка, привет! — Я разлетелась, демонстрируя дружелюбие. Прошлым летом я ехала на смену им с Женей и не должна была их застать, но не стала ждать «своего» кукурузника, улетела в другое село и тряслась целый час на частнике, чтоб увидеться минут на десять. Гоша и сам потом прилетал баламутить море. — Гоша, ты что, не жаждешь встретиться?
Он отвечал вяло, почти через силу:
— Ну, почему… Жажду… Здравствуй, коли не шутишь. Ты, говорят, беременна? Удачного разрешеньица!
Мы с Леней расстроились, что он не обрадовался, совсем не обрадовался — голос был слаб, равнодушен, как в больнице, где он лежал, привязанный за ноги.
— Иринушка, уж не хочешь ли ты мне сказать, что теперь знаешь, что такое смерть?
В субботу, в последние майские выходные, я уехала к маме на дачу, а Леня остался писать методичку. С утра в понедельник я не заехала домой: с электрички до института гораздо ближе. Я позвонила после лекции, мне ответила баба Тася:
— Леня в Москве в командировке. Какая командировка?.. Не знаю я, сами разбирайтесь!
Она отдала трубку маме, но мама ничего не прояснила, и весь путь в троллейбусе с Уралмаша я ломала голову, что же случилось. Мама врать не умеет, не хочет уметь, будто Леня сбежал, и ее тянет высказаться… Что за глупости, Леня не может сбежать! Что–то нереальное происходит. И мама не договаривает — на нее это так не похоже… Ни одно другое событие я не помню так — как любительское кино, снятое из моей головы. Камера дергается, не держит кадр, скользит по квартире, с трудом наводит фокус и вдруг зависла: стол с материалами для методички и два голоса, один мой.
— Какая командировка? В выходные? — бумаги разбросаны, работа брошена.
— Ириночка, не волнуйся, тебе нельзя.
— Да я не волнуюсь! Что за командировка?
У мамы такое лицо, будто ее вынуждают сказать нецензурное слово:
— Ирина, он уехал не в Москву, в Николаев.
Вновь в кадре стол. Материалы для методички. Ну, не придумал же он все это! Что за лицо у мамы? Я не поверю ни одному плохому слову, что она скажет сейчас про Леньку. А она сейчас скажет — насчет Милочки, они с бабушкой могут. Вот она уже говорит:
— Звонила Мила. Несчастье с Гошей.
Поползла трещина. Рвется время.
— Он прыгнул с балкона.
Я не хочу в это будущее. Трещина ширится. Боюсь услышать, не хочу это знать. Пятый этаж. Цепляюсь:
— Гоша в больнице?
— Он умер.
— Как… умер? Совсем? Это точно?
Он провалился — я перепрыгнула. Не знаю, как это было у Лени. Но мы живем теперь в другом времени, за каньоном.
76
— Если б у Гоши была возможность делиться результатами, видеть мир… — сказала Мила. Мы сидели на травке на газоне у Тель — Авивского университета, и Мила рассказывала о своих конференциях: Швейцария, Париж, Рио–де Жанейро. Был День Победы, девятое мая.
Вечером Милочкин отец в орденах и медалях вернулся из клуба ветеранов. Сели ужинать, он разлил вино: сначала тост за Победу, потом: «Помянем Гошу». Когда–то десять лет назад, в первые дни кошмара, он объявил Гошу дезертиром, а Леня отчаянно спорил: Гоша хотел всем доказать, показать…
— Да при чем здесь конференции! — возразил Леня, когда по Тель — Авивской набережной мы возвращались с ним в отель. — Я виноват перед Гошей. Гоша стал настоящим поэтом, а я не заметил. Не услышал. Продолжал поучать.
77
Шеф говорил мне со слов Арнольда, что у Гоши был редкий дар: искривлять пространство, множить измерения и легко переносить на бумагу проекции. Арнольд порой обращался к Гоше, когда надо было проиллюстрировать результат.
Гоша составил первый Ленин сборник, рукописный, будто сложил объемную снежинку — красивый фокус из плоских листов. Сложенные особенным порядком, стихи засверкали, заискрились, сборник стал нежным и хрупким, он назывался «Сны». Леня долго брал листочки из той папки, читал, показывал, иногда обновлял, но сам печатать не умел, про нумерацию забывал и со временем потерял оглавление. Когда Гошка погиб, снежинка рассыпалась, и как бы потом мы ни составляли сборник — тех «Снов» уже не увидели. Все изменилось.
Леню напечатали — в не авангардном номере «Урала». Пять стихов, редакторский выбор, четыре из них мне очень нравились, но вся публикация — как плохой салат оливье: подквашенный огурец лучше бы к водке, колбасу — с горошком, картошку вообще не остужать. Когда о Лене упомянули в «Литературке», я не сразу смогла понять, что пишут, — в висках стучало, и перехватывало дыхание. Я испугалась. Наконец разобралась: мимоходом хвалят, немного цитируют, заносят в список поэтов, для которых важен культурный слой. Я обрадовалась: Леня станет активнее, появится стимул. Но Леня писал точно так же, как раньше. Мне казалось, он и со словом не мучился. Бормотал над бумажкой. Потом соскакивал: «Послушай, я стих написал…» Я напрягалась, мне редко нравилось новое, я плохо улавливала на слух, цеплялась за огрехи. Леня отмахивался и, если сразу не исправлял, бежал вперед, как мой шеф, легко прыгая через лужи.
78
«Горинский не тянет как поэт». Да что Чмутов видел, что он слышал?! Публикацию десятилетней давности и потом… Леня читал свои стихи в Фаинкиных передачах, их было три, в первой снимался мой фаршированный карп. Я до сих пор встречаю людей, которые помнят того карпа, сервированного на длинном блюде, увиденного среди картин и стихов. Стихов не помнят. Я бы тоже не запомнила с телевизора — разве только шедевр, впрочем, я могу и шедевр не заметить.
На первом году аспирантуры Ленечка выпросил у моего шефа «Антологию русской поэзии ХХ века» — привезенный из Венгрии крупноформатный увесистый том, и целыми днями его переписывал. Я беспокоилась, что Ленина диссертация не движется, я ворчала, а Леня знай себе переписывал, толстую книжку в толстые тетрадки, стопка тетрадок потихонечку росла. Я взялась помогать, у меня выходило быстрее: чернильная ручка, сильный наклон, ручку держать далеко от пера… я достигла почти крейсерской скорости, когда Леня дал мне отставку:
— Я не смогу такое читать.
— Да мой почерк в любом случае лучше! — У Лени всегда был жуткий почерк: заковыристый, медленный, некрасивый.
Через четыре года шеф привез еще одну «Антологию» — для Лени, Леня тогда жил в Свердловске, я — в Москве в общежитии: несколько книжек на целый шкаф и фото заплаканной Маши. Теперь я сроднилась с толстенным томом. Приехав в Свердловск, спросила: