Марина Голубицкая - Рассказы
Обзор книги Марина Голубицкая - Рассказы
Марина Голубицкая
Рассказы
Немец
Лук доверили немцу. И мясо, и лук на пельмени рубили сечкой в деревянном корытце: бабушка уверяла, что если прокручивать в мясорубке, вкуса не будет. Старший бабушкин зять был метр восемьдесят, средний ниже на пятнадцать сантиметров, а младший, немец, был выше всех — немец был метр девяносто пять. Он приехал на смотрины уже зятем. Накануне бабушка долго болела, а когда выздоровела, принялась заполнять анкету. Отчего–то анкету должна была заполнять именно бабушка. Мелким почерком безграмотного человека из крестьян.
Прадед начал самостоятельную жизнь с пустыми руками: мать перед смертью призналась мужу: «Петенька–то нагулянный», и Петенька остался без надела. Землю он зарабатывал сам, дом строил сам и в голодный год женился на городской прислуге. Жена одевалась и вела себя по–городски, а рожала, как деревенская — много и безболезненно. Бабушкины близкие родственники не вмещались в овировский бланк, и бабушка подклеила разлинованный лист, чтоб вписать братьев и сестер, доживших до совершеннолетия. Их было пятеро, с ней самой шесть, остальные двенадцать умерли, так и не став взрослыми. Говорили, что на одной неделе дифтерия унесла четверых, — еще до ее рождения. Прадед узнал об этом из письма, когда — в солдатах — собрался в отпуск по многодетности. Он честно доложил офицеру, что детей стало меньше — много меньше! — поэтому отпуск отменили. Придя с японской, прадед вновь начал делать детей, получались всё сыновья, а он хотел девочку, и с пятой или шестой попытки родилась бабушка — красавица, умница и долгожданная нянька: детей опять стало много, хотя по–прежнему выживали не все. Прадед был хлеборобом от бога: вся деревня справлялась у него, когда сеять. Как–то через деревню шли цыгане — с машинкой для печатанья денег. Он заправил в нее все сбережения, машинка тут же задымилась, деньги сгорели, а он–то собирался на них покрыть шифером крышу… Зато семью не раскулачили: в этих местах раскулачивали за крышу. Дата смерти вспоминалась с трудом. В вокзальной кассе не было билетов ни в общий, ни в плацкартный… Где–то перед войной. Он взял купе. Поезд набирал скорость, и проводник, не заглянув в билет, столкнул колхозника: «Куда прешь, деревенщина!» Упав с подножки, прадед ушибся, впервые в жизни заболел и не поправился — даже к посевной.
Сама бабушка рожала четыре раза. Любую работу бабушка делала лучше всех, и ее, молодую невестку, брали на сенокос, оставляя первенца со старой бабкой, свекровью свекровки. Ребенок заболел поносом, а молодая мать все продолжала ездить на сенокос, а старуха все продолжала кормить младенца сырыми яйцами. Лошадей дали поздно, молодуху вернули с покоса поздно — мальчика до больницы не довезли: он умер в дороге, умер до года, его можно было не вписывать в анкету.
Трех дочерей бабушка родила уже в городе. Неизвестно, когда она решила, что даст им высшее образование — любой ценой! — но она делала для этого все. И когда ее муж, партработник на железной дороге, не посылал с фронта аттестат, и когда привез с войны другую, и когда, вернувшись в семью, долго и тяжело болел и рано умер. Не работавшая домохозяйка, в войну она покупала мешок зерна, волокла на своем горбу на мельницу, потом пекла и продавала на рынке хлеб. Это квалифицировалось как хлебная спекуляция. Бабушке повезло: ее поймали только раз, и то удалось откупиться. Она держала кур — на кухне, на четвертом этаже, в промышленном городе, а после войны еще и корову в сарае.
Как она и мечтала, все три ее дочери закончили вуз и удачно вышли замуж. Старшая слишком рано: по большой любви. За дядю Юру, студента–физика, — чернокудрого, синеглазого красавца с высоким лбом и сильным, очень русским баритоном. Он немного прихрамывал, но бабушка приговаривала: «Выходите хоть за хромого, хоть за кривого, хоть за малайца, хоть за китайца». Ее беспокоило, что, родив в студентках, Татьяна не закончит университет. Когда в летнюю сессию маленький Толя заболел поносом, бабушка сама легла с ним в больницу, и все обошлось. А средняя дочь все сделала правильно: сначала диплом, потом свадьба. Второй зять был евреем и не то чтоб кривым, но на один глаз почти не видел.
Слезы бабушка лила из–за Натальи. Девчонку сызмала избаловали старший зять и его друг, влюбившийся в белокурую голубоглазую малолетку, — оба обращались с ребенком, как с девушкой. В университете Ната училась слабее сестер, и на третьем курсе, сбежав от бабушкиных попреков, перевелась в Одессу. У нее было море кавалеров. Сестры тоже имели немало поклонников, как когда–то и сама бабушка, но тетя Ната невестилась дольше других, ее ухажеры были реальными молодыми людьми, а не призраками прошлого. Не слишком галантный Богдан с Украины, из раскулаченных, и доцент из Одессы, быстро представивший Наташу родителям, но слишком долго не переходивший на «ты».
И вдруг появился немец. Ната познакомилась с ним на практике — в МГУ. Бабушка узнала об этом из письма, адресованного не ей, а средней дочери: ошибочно вскрыла конверт и потом еще несколько раз ошибочно вскрывала. Она пыталась запретить своей младшей ездить через Москву, но оказалась бессильна. Не сумев «воспрепятствовать», бабушка поболела–поболела и принялась оформлять приглашение, заполнять анкету. Мы жили вместе, и к приезду нового родственника родителям пришлось ощутимо потратиться: в маленькой комнате к потолку подвесили три плафона, в стиле 60‑х, как выяснилось лет тридцать спустя, бабушка тут же громко обиделась, и оранжевый абажур в большой, нашей общей с ней комнате тоже заменили модной люстрой.
Немец приехал на ноябрьские праздники. У него было детское лицо: выпуклый лоб и темные карие глаза, добрые и большие — даже для такого великана. Загнутые густые ресницы удерживали сразу три спички, — мы с Толиком, двоюродным братом, это проверили. Дядя Генрих, снимая очки, казался обиженным. Мама ахала:
— Генрих, все говорили, что ты высокий, а ты же просто молодой! Какой ты, оказывается, молодой!
— Уже разбольтала? — упрекал он жену, которую был на два года моложе.
Дядя Генрих родился в сороковом и поэтому о войне помнил меньше, чем тетя Ната: сначала он жил вдвоем с мамой, вкусно ел, потом мама стала печь лишь по праздникам, потом и вовсе перестала печь, потом появился отец — на костылях. Мать заболела туберкулезом, долгие годы жила в санатории, отец, безногий кузнец, был с сыном слишком суров, и маленький Генрих хотел, чтобы снова началась война, вернулась мама и испекла сладкий кухан.
Пельмени стряпали вместе. Бабушка вытягивала из теста колбаски, разрезала на одинаковые кусочки, каждый придавливала большим пальцем, превращая в овал, потом пересчитывала: «Пара, две, три, четыре…» Толстенькие овальные монетки раскатывали в тонкие кружочки, лучше всех это выходило у бабушки и старшего зятя, но бабушка отрывала скалку от стола, чтоб повернуть сочень, а у дяди Юры сочень крутился сам и сам выскакивал из–под скалки. Сестры тоже старались, подзадоривая, вышучивая друг друга, больше всего подковырок доставалось старшей, самой спокойной, она порывалась обидеться, но дядя Юра гладил ее по голове тыльной стороной ладони и запевал: «Я трогаю русые косы, ловлю твой задумчивый взгля–я–яд…» Потом, спохватившись, — наверное, в песне было что–то про немцев, — запевал другую: «Росси–и–и-я, Росси–и–и-я, Росси–и–и-я — родина моя».
Средний зять, мой папа, плоховато раскатывал сочни, зато чувствовал себя хозяином, — ведь мы жили с бабушкой. Он спрашивал ее про мучные кастрюли и ложки: «Мама, это убрать? Мама, это уже можно вымыть?» Когда пришла пора рубить лук и Толик, мой двоюродный брат, завел считалку: «Вышел немец из тумана, вынул ножик из кармана…» — папа умело его прервал: «А пускай рубит дядя Генрих?! Самый высокий и в очках — он дольше всех не заплачет!»
Мне уже досталось от бабушки — за то, что измеряла, насколько дяди Генрихова нога меня выше: «Ты что, не понимаешь, что человек переживает за свой рост?» Конечно, я не понимала, в пять–то лет, а другим, видимо, ничего не сказали: папа тут же затеял тянуться до новой, пятирожковой люстры. Папа не дотянулся, дядя Юра люстру едва качнул, а дядя Генрих спокойно вложил ладонь в плафон. Потом все стали шуметь на другую тему: дядя Юра был кандидатом наук, папа недавно стал кандидатом наук, дядя Генрих учился на кандидата наук, он был физик, как дядя Юра, но ему только что предложили перейти на работу в СЭВ.
Бабушка рассекала сочни и зорко следила, чтобы никто не опозорился перед иностранцем, и в то же время очень хотела, чтобы младший зять послушался старших и дописал диссертацию. Генрих молча рубил лук — сечкой, в деревянном корытце, вытирая локтем слезы, текущие из–под очков. «Борис, подай–ка всем пива», — распорядилась бабушка, тетя Ната объяснила нам накануне, что в Германии все пьют пиво, и это не считается пьянством. Старшие зятья вздохнули с надеждой: раньше бабушка уверяла, что пиво еще хуже водки. Генрих открыл бутылку, запрокинул голову, но тут Толик укоризненно протянул: «Дядя Генрих! Есть же стаканы…», а я добавила, что некрасиво класть ногу на ногу, когда колено возвышается над столом… Меня чуть ли не месяц учили правилам поведения. И, наверное, целый год воспитательница и няня расспрашивали о дяде Генрихе.