Дима Федоров - Отдыхай с Гусом Хиддинком: четыре анекдотичные футболяшки
Они втроем проводили бы дни в изысканных беседах о природе прекрасного и ужасного, совершенствовались и наблюдали за творчеством италийских мастеров. Писали бы сами. Не по надобности, а по душевному расположению. Так что выход, конечно же, есть – немедленное бегство от конклава благочестивых рож, из его доходной деревни Оерошорт, из уютного дома, где грех принял ангельское обличье и смешался с невинностью и наивностью дет–ского тела, развращенного повседневностью страстей.
Видимо, Иерон стал в задумчивости отмахиваться руками от соблазнов, одолевавших его, и тем самым привлек внимание епископа и всего собрания в целом.
– Дорогой Иерон, вам стало скучно наблюдать за нашими незначительными делами? – участливо наклонился к нему сосед.
– Нет-нет. – Художник вернул свою душу из греховных странствий. – Просто меня посетил приступ меланхолии, которая так свойственна столь унылому времени года, как февраль.
– Поспешу разогнать вашу меланхолию разговором об очень важном заказе, – вступил епископ. – Я как раз приберегал эту просьбу на конец нашего сегодняшнего заседания, дабы ничто сиюминутное не отвлекало нас от высоких помыслов, воплощенных в тонком и мистическом искусстве, коим вы уже не один десяток лет одухотворяете наши души и души простого люда.
– Благодарю за столь изысканные слова о моем скромном даре, но я хотел в ближайшие месяцы, как только погода станет благоприятной для путешествия, впервые в жизни отправиться в Италию вместе с моим ученым другом Эразмом, о добродетелях и мудрости которого наслышаны все образованные люди нашего века.
– Уверен, любезнейший Иерон, что вы отсрочите свое путешествие, когда узнаете о теме заказа…
– И что же это за тема? – Иерон вдруг проявил заносчивость в интонации.
– Страшный суд.
– Ха! Да это который уже Страшный суд в моей жизни – я их с десяток написал.
– И все же есть идея, которая, мне кажется, за–ставит вас по-новому взглянуть на эту картину.
– Картины пока что нет вовсе. – Босх продолжал беседу в неучтивой манере и словно хотел своим вызовом заставить епископа прекратить ее, но добрый святой отец не сдавался.
– Давайте не будем обременять собрание нашими прениями. Я вам сделал предложение в присутствии Братства, а о сюжете мы можем поговорить отдельно в малой зале.
– Как будет угодно епископу, – неожиданно смирился Иерон.
Освобожденное Братство задвигалось, защебетало и поспешило вернуться к рутинным делам и разговорам, а Босх приготовился прилежно слушать и разумно возражать. Епископ попросил у слуги вина – очевидно, для непринужденности. Непринужденности интонации прежде всего. Еще Иерон давно обратил внимание на то, что люди, как правило, не знают, куда пристроить свои руки, которые в результате придают телу некрасивые, неустойчивые очертания. Сами они того не замечают, но его изощренный глаз улавливает болезненную искривленность человеческой натуры, удалившейся от путей Господних, а значит, потерявшей изначальную грацию и незамысловатость. Но если одна рука занята кубком, то человек выглядит естественнее. Поэтому он берет его не столько для пития вина, сколько для придания своему виду большей убедительности. К епископу это наблюдение относилось в полной мере. Тем более что обширный кубок никак не подходил к его худому, асимметричному лицу. Босха позабавило, как, заняв делом правую руку, его собеседник тут же стал невпопад двигать левой, словно пытаясь помочь своим словам достучаться до сердца художника.
– Я, наверное, не с того начал этот разговор… И неправильно изъяснил вам, любезнейший Иерон, тему заказа. Собственно, это и не Страшный суд. То есть, конечно, именно так следует назвать сам сюжет, но… нам хотелось бы… мне хотелось, чтобы вы не сосредотачивались исключительно на теме мук и воздаяния за грехи. О, конечно, вы прекрасно умеете передать кистью весь ужас расплаты, правда…
– Не понимаю, о чем вы? – искренне удивился Иерон. – Какая же тема, по-вашему, будет уместна, кроме наказания в геенне огненной?
– Страшный суд, как мы надеемся, – это не только расплата человечества за все плохое, но и надежда…
– Надежда?! – Босх словно проверил свой голос на звонкость. – Вы хотите, чтобы я отыскал вам надежду в нашем смрадном мире, где самые низменные инстинкты рядятся в одежды духовности, где инквизиция обвиняет праведников в колдовстве…
– Да, я знаю о судьбе вашего друга Дионисия Ван Ренкеля.
– Знаете? Так помогите же его освободить! Вам известно, что в его монастыре проповедовались высокие идеалы аскетической жизни, там братия стремилась к просвещению…
– Освободить не в моих силах.
– Не в ваших? Тогда о какой надежде вы говорите?! Праведники томятся в темнице, арестованные по клеветническим обвинениям! Габсбурги захватили наш родной Брабант!..
– Тише, тише! Прошу вас… Именно поэтому мне видится такой сюжет…
– Вы хотите написать картину за меня?
– Понимаю вашу иронию. Наверное, действительно смешно получается, что я, смиренный пастырь, пытаюсь учить великого художника, как ему писать, но я все же расскажу о своей идее. А вы уже решите сами, интересна она вам или нет.
– Я весь внимание.
– Мне кажется, что в верхней части полотна можно изобразить святого, цепляясь за которого с верой и надеждой менее праведные люди все же попадают в рай. Он словно поднимает их своей верой в обители Божьи. Добропорядочные христиане хватаются за полы его одежды, за руки, в свою очередь, они точно так же тянут остальных, и, словно гроздь винограда, возносятся к Иисусу, милостиво протягивающему им свою руку. Получается, на каждом хорошем человеке, который является примером в повседневной жизни, виснет несколько не столь благочестивых граждан – и тем спасается. А люди, чьи грехи перевешивают их немногочисленные добрые деяния, отпадают под тяжестью пороков – например, тяжелых мешков с деньгами, которые, кстати, следует изобразить, – так вот, они слетают вниз, в бездну, отрываясь в ужасе от этой спасительной виноградной лозы. Причем все это наши современники. Думаю, стоит изобразить и всем знакомых людей.
– Ну и кто же тот всем известный святой, за которого все хватаются, как за спасительную соломинку, и который силой своей веры вытаскивает сотни своих менее праведных современников? Уж не благодаря ли индульгенциям должен спасаться люд на вашей картине? Уж не папа ли Юлий, который собирает оброк с закоренелых негодяев на строительство храма Святого Петра в Риме, тащит простых смертных к Богу?
– Понимаю вашу иронию. У меня есть предложение, которое более придется вам по душе. Придайте святому черты сходства с вашим другом Дионисием Ван Ренкелем. Да что уж там… Нарисуйте портрет отца Дионисия. Пусть святой и будет Дионисием Ван Ренкелем.
– А почему вам так надо это? Чего вы хотите? Какой ваш интерес? Ведь не судьба же моего бедного друга вас волнует?
– Вы правы, его судьбой я озабочен в меньшей степени, чем созданием картины, способной дать тысячам простых людей надежду на Божье милосердие и спасение. Я знаю, что такую картину можете написать только вы. И моя задача – любыми способами убедить вас изобразить этот очистительный Страшный суд. Для меня важен образ, для вас – судьба друга. Мы живем в смутные времена, по дорогам бродит множество проповедников, сеющих сомнение в умы. Там и сям мы слышим леденящие душу пророчества. Церковь шатается.
– Уж не я ли тот, кто ее отремонтирует?
– Не смейтесь. Один человек с верой и талантом сильнее тысячи двуногих баранов. Братство выделило на этот заказ большие деньги, но я знаю, что они не способны вас привлечь, ибо вы весьма обеспеченный человек. Но ради друга вы можете взяться за это – я знаю.
– Что толку, если я изображу невиновного философа. Никто ничего не поймет. Или не захочет понять. Я уже живописал в компании с музыкантами, проповедующими порочное многоголосие, свинью в доминиканском одеянии. И кто-нибудь догадался, что я намекаю на связь этих псевдомонахов с Габсбургами? Кто-то стал смотреть на их инквизиторские процессы как на козни самого дьявола против рода людского? Нет!
– Разумные люди увидели и все поняли – просто не каждая мысль говорится вслух. Особенно в наше время. Главное, чтобы вы с чистым сердцем приступили к исполнению нового замысла.
– С чистым сердцем? – Босху надоело носить отчаяние в себе, и он порывисто решил его выплеснуть, освободиться, если не от греха, то от сумрачного состояния, порожденного этим грехом. – Сердце мое смердит, епископ, от засевшего в нем смертного греха блуда. То, что я осуждал в людях, над чем так зло смеялся, – теперь это тоже мое. Мне самому нет спасения, так как же я спасу своим творчеством других?
Святой отец хлебнул из кубка так, что крупные капли полетели на сутану. Внимательный взгляд Босха с этого момента не мог оторваться от них. Он видел, как жидкость расплывается на черной ткани, образуя круги, края которых по мере того, как вино впитывается, сереют. В конце концов, даже самые точки, куда попали брызги, невозможно стало различить – черный покров выглядел однородным.