Виктор Левашов - Выбор жанра
В темном кабинете, освещенным лишь настольной лампой, Илья Григорьевич молча указал мне на кресло возле письменного стола. Я сел и оказался в круге света, а хозяин кабинета в тени. Это мне не понравилось, довольно бесцеремонно я отодвинул лампу в сторону. Объяснил:
— Извините. Чувствуешь себя как на допросе.
Он поинтересовался:
— Приходилось?
— Пока нет. Надеюсь, и не придется.
Усмехнулся:
— Не зарекайтесь.
Он явно не помнил моего письма, не понимал, кто я такой и зачем к нему пришел. Я объяснил. Если коротко, мой вопрос звучал так:
— Что было бы, если бы Сталин не умер?
Наверняка такие вопросы задавали ему не раз. Но моя горячность его тронула, он разговорился. Его ответ сводился вот к чему:
— Исторические процессы можно искусственно затормозить или искусственно ускорить. Но остановить невозможно. И невозможно повернуть вспять.
Это утешало. И тогда, в конце оттепели. И сегодня, в начале заморозков.
У меня был еще один вопрос. Я бы не решился его задать, но доверительная атмосфера разговора располагала к откровенности. И я рискнул:
— Как вам удалось уцелеть?
Не знаю, спрашивали ли его об этом раньше, и как часто, но сам Эренбург наверняка много об этом думал. Он ответил:
— Я всегда был нужен.
И расшифровал: когда, на какие поворотах лихой советской истории он был близок к тому, чтобы разделить судьбу многих своих друзей, от Бабеля и Мандельштама до Кольцова и Мейерхольда. Но в самый последний момент оказывалось так, что без него не могли обойтись. Поэтому и уцелел.
Минут через сорок, когда я почувствовал, что мое время истекло, и поднялся, Илья Григорьевич спросил:
— А вы кто, молодой человек?
— Студент Литературного института, — не без гордости ответил я и зачем-то добавил: — Имени Горького.
— Вот странно, — проговорил он. — Всю жизнь Горький создавал советскую литературу, а под конец начал ее разрушать: бригадный метод, Литературный институт…
Рубцов
Не знаю, есть ли в серии «Жизнь замечательных людей» книга под названием «Илья Эренбург», но книга «Николай Рубцов» есть. Издана в «Молодой гвардии» в 2001 году, через тридцать лет после смерти поэта. Долго приходило к нему признание, еще дольше догоняла слава. На первой обложке — снимок очень молодого паренька, лопоухого, с густой черной шевелюрой, подстриженной под полубокс, с черными усиками, довольно нелепыми на юном лице. Фото, вероятно, тех времен, когда поэт работал угольщиком на тральщике «Архангельск». Об этой поре он написал:
Я весь в мазуте, весь в тавоте,
Зато работаю в тралфлоте.
Когда я познакомился с ним, ни фатовских усов, ни густой шевелюры уже не было. Маленький, лысоватый, довольно плюгавый, он совсем не походил на поэта, каким ему полагалось бы быть. Но никаких комплексов по этому поводу не испытывал, был человеком общительным, очень не дурак выпить, сразу становился своим в любой компании. Собственно, знакомства как такового не было. Мы одновременно поступили в Литинститут, жили в одном общежитии на Бутырском хуторе, сталкивались каждый день. Так что и встречами это нельзя назвать. Запомнившаяся встреча была только одна. О ней — чуть позже.
Не думаю, что Илья Григорьевич Эренбург, очень скептически отозвавшийся о Литинституте, был во всем прав. Литинститут уже тем был хорош, что открывал провинциалам дорогу в Москву, кому на пять лет, а кому и дольше, кто на что горазд. Я, например, приехал из-под Ферганы, где работал в районной газете, Рубцов из Ленинграда, где после службы на Северном флоте зацепился (по лимиту) на Кировском заводе. Кто откуда. Правда лишь в том, что никакого заметного влияния на советскую литературу Литинститут не оказал, хотя к его выпускникам кого только ни причисляли. Даже Евтушенко, которому дали защитить диплом лет через тридцать после отчисления — по собранию сочинений. Из нашего курса в славных анналах советской литературы остался только Рубцов, если, конечно, не считать Эрика Сафонова, который прославился тем, что, будучи секретарем Тульской писательской организации, исключал из Союза писателей Солженицына. Очень он, бедолага, сопротивлялся, даже лег в больницу с аппендицитом, но не помогло, достали и там, заставили подписать.
Москва, свобода, творческое общение, первое признание — вот чем был для нас Литинститут. Поди-ка не возгордись, если прошел творческий конкурс человек в сто на место. Амбиций было хоть отбавляй, особенно среди поэтов, все гении. В подвале общежития была биллиардная с небольшим столом с раздолбанными лузами, где по вечерам собирались погонять шары уставшие от творческих исканий молодые литераторы. И вот, помню, открывается дверь, входят два поэта и один из них, заканчивая разговор, с пафосом говорит другому:
— Старичок, да что мы цапаемся, нам принадлежит будущее!
Лет через десять я случайно узнал, что он умер, дослужившись до должности старшего редактора в каком-то областном издательстве. Вот тебе и будущее.
В отличие от поэтов-мажоров, которые в любой компании встревали в малейшую паузе в разговоре, чтобы прочитать свои гениальные стихи, Рубцов ни в каком гоноре не замечался. Пил наравне со всеми, предпочитал (из-за дешевизны) портвейн, но и от водчонки не отказывался, поддерживал общий разговор, пел под гитару и гармошку, за которую его люто ненавидел одноглазый комендант общежития — Циклоп. Так, во всяком случае, было те полтора года, что я прожил на Бутырском хуторе. Позже, мне рассказывали, когда он начал приобретать известность и «на него» даже приглашали гостей, стал заносчив, быстро напивался и выступал не по делу. Но поначалу особенно нечем ему было похваляться. Пытался для заработка писать стихи к датам, носил по разным газетам. К счастью для русской поэзии и к несчастью для самого Рубцова ничего у него не вышло, он смирился с этим и стал писать как Бог на душу положит, без оглядки на проходимость. От ернических «Стукнул по карману — не звенит. Стукнул по другому — не слыхать. В коммунизм, безоблачный зенит, улетели мысли отдыхать» до нечаянных шедевров «Букет» («Я буду долго гнать велосипед»), «В горнице моей светло». Или вот хотя бы это — «Разлад»:
Мы встретились
У мельничной запруды.
И я ей сразу
Прямо все сказал!
— Кому, — сказал, —
Нужны твои причуды?
Зачем, — сказал, —
Ходила на вокзал?
Она сказала:
— Я не виновата.
— Ответь, — сказал я, —
Кто же виноват? —
Она сказала:
— Я встречала брата.
— Ха-ха, — сказал я, —
Разве это брат?
В моих мозгах Чего-то не хватало:
Махнув на все,
Я начал хохотать.
Я хохотал,
И эхо хохотало,
И грохотала
Мельничная гать.
Она сказала:
— Ты чего хохочешь?
— Хочу, — сказал я, —
Вот и хохочу!
Она сказала:
— Мало ли что хочешь!
Я это слушать
Больше не хочу!
Конечно, я ничуть
Не напугался,
Как всякий,
Кто ни в чем не виноват,
И зря в ту ночь
Пылал и трепыхался
В конце безлюдной улицы
Закат…
Время очень жестко испытывало каждого на умение приспосабливаться к конъюнктуре. Многие сумели, Рубцов не сумел. Он…
Нет, о поэтах нельзя рассказывать. Их нужно читать. Или слушать. Послушаем:
В горнице моей светло.
Это от ночной звезды.
Матушка возьмет ведро,
Молча принесет воды…
Красные цветы мои
В садике завяли все.
Лодка на речной мели
Скоро догниет совсем.
Дремлет на стене моей
Ивы кружевная тень.
Завтра у меня под ней
Будет хлопотливый день!
Буду поливать цветы,
Думать о своей судьбе,
Буду до ночной звезды
Лодку мастерить себе…
Трогательная бесхитростность. Особенно если знаешь, что мать поэта умерла, когда ему было шесть лет, тогда же он попал в детдом и до конца недолгой жизни волок свое сиротство, как горб. Ни светлой горницы у него никогда не было, ни лодки на речной мели. Так и оставался неприкаянным, бездомным, да и в общем-то нищим. Мне кажется, что самым счастливым временем его жизни была служба на флоте — с устроенным бытом, с крышей над головой.
Но вот что ему поразительным образом удавалось — попадать во всяческие передряги, без всякой на то причины. Там, где другой пройдет, ног не замочит, Коля обязательно влипнет по самое никуда. И не сосчитать, сколько раз его отчисляли из института и выселяли из общежития. В итоге он проучился лет семь или восемь и получил диплом, уже будучи членом Союза писателей и автором книги «Звезда полей». Ну и, конечно же, пьянство, которое из формы общения постепенно стало образом жизни, в конце концов дало о себе знать.