Ребекка Годфри - Драная юбка
«Мне правда, – пишу я, – правда наплевать».
Эдмундо забрал страницу, не сказав ни слова. Мои исповеди могли с таким же успехом быть его ключами или часами – мелочью, которую можно запихнуть в чемоданчик.
Вернувшись, он говорит, что ни он, ни судья совершенно не впечатлены моим поэтическим блеянием.
– Между нами, Сара, – никто не впечатлен.
– Я так понимаю, мы не идем в «Красного омара».
– Нет, к сожалению, не идем.
Судья постановила, что я должна остаться на попечении центра, потому что по совокупности улик я представляю опасность для общества, и у меня нет ответственного опекуна, и я, очевидно, ни на грош не раскаиваюсь, потому что пишу поэтические блеяния, вместо того чтобы каяться или просить прощения.
– Тюрьма не так плоха, – говорит Эдмундо. – Взбодрись.
Нет, он ничего не говорит. Он только закатывает глаза, когда я спрашиваю, могу ли оставить себе блокнот.
Я уверена, что он хочет меня уволить.
Я читаю статью. Газета все перепутала.
«Впечатлительная» и «встревоженная». Лучше бы они назвали меня потаскушкой и шлюхой, позершей и динамой, наивной, но запросившейся на травку, аморальной и грязной, вандалом, анархисткой, мерзкой дилетанткой со жгучим смертельным заболеванием.
Потому что я была всем этим те двенадцать дней, когда без устали шел дождь, я горела и смогла найти и потерять Джастину.
«Власти утверждают, что происшествие было спровоцировано уличной девочкой с неустойчивой психикой». Власти утверждают. Ага, конечно. Меня очень смешит эта строка.
Я забрасываю газету под матрас в моей камере, выкрашенной в серый и голубой. Серый как туман, голубой как океан, неразлучная парочка с моего острова, которую я видела ежедневно, но потеряла эту привилегию в тюрьме для малолетних преступников.
Я далеко в горах Суки, пятнадцать миль от центра, в бетонном склепе, окруженном елками.
Тут очень похоже на Маунт-Марк с ее флуоресцентным сиянием и постоянным запахом моющих средств. Здесь есть кафетерий, классы и площадка для баскетбола. Тут совсем не похоже на тюрьмы, что показывают по телевизору – нет рва, рычащих собак, наблюдательной вышки и забора с колючей проволокой.
В этой колонии для малолетних меня обыскали так, будто моя кожа была контрабандой. Я – повышенная опасность, сказали они. Я в опасности.
Комната для посетителей – очень расслабленное место, с креслом-подушкой и автоматом для пинбола. Здесь находится ящик трофеев – поделки бывших заключенных детей: сплетенные из макраме корзинки и радуги из глины.
Симус тут так часто, как ему позволяют. Он ни разу не появился обкуренным, хотя я вижу, что ему фигово – ногти обкусаны, подбородок весь в порезах от лезвия. Наверное, это самое тяжкое – когда все думают, что у тебя пропащая дочка с буйными наклонностями, особенно когда ты отец, который ни разу не повысил голоса, ни разу не сказал того, что часто орут другие родители: Как ты могла такое сотворить?
Мой отец говорит, что все преступления случаются по какой-то причине.
Он принес мне книжки, которые я попросила. «Цветы для Гитлера», «Прекрасные неудачники».[20]
Я говорю отцу, что эти книги написал отец Джастины.
– Да ну, оставь, – говорит он.
Я не рассказала папе, что в те секунды, когда появлялся мой призрак – у Мина, в камышах, в Синем Доме, – он двигался так, как должны, наверное, двигаться дочки поэтов – уверенно и ловко, будто она слишком хороша для этого мира.
Я читаю аннотации на книгах. Там говорят, что поэт находится где-то в Греции. Я очень надеюсь, что Джастина с ним, на острове, где здания построены из белого камня, а не из серого цемента, где вода чистая, а не илистая и мутная. Я надеюсь, что она со своим отцом, потому что у них одинаковые кривоватые и добрые улыбки.
– Да ну, оставь, – говорит Симус. – Леонард Коэн не ее отец!
Заключенные ко мне добры. Те, кого ненавидит мир, они обычно понимают. Я не очень приветлива, но в колонии для несовершеннолетних никто не зовет меня Снежной Королевой. В конце концов, может быть, здесь, в тюрьме, мое место. Минуя мою камеру, они выкрикивают:
– Эй, держи хвост морковкой, Сара! Покажи им!
Барри, хронический магазинный воришка, хочет сделать мне татуировку «Ебать Весь Мир».
А вот на воле меня презирают. Я развратна, распущенна, растленна, разнузданна.
ЧЕК-ТВ, новости в 18:00. Девочка арестована после беспощадного нападения.
В переулке лежат чахлые гвоздики, и мерцают огоньки свечек. Над кирпичами трепещет написанный от руки плакат: ДИРК, ПОПРАВЛЯЙСЯ!
Интервью с прохожими, какой ужас.
Вопрос дня: Что вы думаете об ужасном нападении на Дирка Уоллеса?
Поскольку ни один из этих людей не имеет ни малейшего понятия о том, что произошло, у них у всех много чего на эту тему накопилось.
Вот одна старушка с подсиненными волосами и зонтиком по мотивам Пикассо:
– Я верю, что эти девочки сгорят в аду. Та, что в бегах, уже, наверное там.
Мой новый адвокат – друг наших соседей. Человек, который отдавал нам использованную технику, пожалел нас и сказал, что заплатит, чтобы меня защищали как следует. А может, Симус сдался и позвонил Эверли. Мне хочется верить, что она выслала чек из Палм-Спрингс. Когда ты взаперти, тебе позволены такие надежды, или как там их называют, нужда в неизвестном спасителе, сны наяву, иллюзии – давно утерянные дочери фантазии.
В любом случае, мой новый адвокат нравится мне значительно больше дурака Эдмундо. Он даже лучше того мужчины из «Династии». Мистеру Гэллоуэю, наверное, около пятидесяти; на вид он богатый и непорочный. Наверное, живет в особняке в предгорьях, где-нибудь по соседству с тем продюсером, что все время ошивается в Лос-Анджелесе. Интересно, по ночам они с женой слышат, как в пустом бассейне катаются мальчишки? У него мудрые глаза; он носит полосатые костюмы. Мне импонируют его манеры. Он никогда не полагает. Он просто говорит мне, что у полиции слабые доказательства, основанные на том, что называется косвенными уликами. Он не хвастается и не усмехается, тихо сообщая, что у Стэнли Смазерса обнаружена папка с фотографиями полураздетых девочек, многие из которых явно несовершеннолетние.
– Мне кажется, доверия он не заслуживает, – говорит он. – Совсем. Он педофил.
– Что это значит?
– Неважно, – отвечает он.
Кажется, ничего не произойдет, пока не поправится мистер Уоллес. В соответствии с версией потерпевшего, меня обвинят в:
а. преднамеренном убийстве,
б. нападении при отягчающих обстоятельствах с нанесением телесных повреждений
или
в. соучастии в сокрытии преступления.
Мистер Гэллоуэй говорит, что хочет довести все до второстепенной роли. Второстепенная роль – будто я массовка в кино.
– Что значит второстепенная роль? – спрашиваю я, пытаясь не звучать саркастически.
Он бросает на меня взгляд поверх полукруглых очков – кажется, он насквозь меня видит. Я не могу играть ни в какие игры и говорить, что я не верблюд.
– Это тот, кто знает, что человек совершил преступление, но все равно принимает, содействует, утешает этого человека или помогает ему бежать.
– Значит, утешение является преступлением?
– Сара, интересно, что, по-твоему, скажет мистер Уоллес, – рассеянно говорит он, будто пытается вспомнить фамилию нашего общего друга.
Ну откуда мне знать, черт подери? Я могла бы так ответить кому угодно. Но с ним я в таком тоне разговаривать не могу.
– Он может много чего сказать. Я не знаю.
– Ну да, – отвечает он. Кажется, я его обидела.
Может быть, это ошибка, но я рассказываю ему, что сделала в переулке.
– Ммммм, – говорит он. – И где была твоя подруга, когда ты это делала?
Он всегда называет Джастину моей подругой, и я ему за это очень симпатизирую.
– Она пошла вызвать «скорую».
На самом деле это неправда. Она убежала, я долго ждала, она не вернулась, и когда я пошла ее искать, я увидела только фары машины и услышала, как мне кто-то погудел. Она исчезла.
– Ты думала, что она вернется?
– Не знаю, – отвечаю я, потому что на самом деле не знаю. Он что-то записывает в свою папку, а я молчу и думаю о красном, которое так усиленно пытаюсь искоренить из памяти.
Краснота лилась из его сердца; толчок за толчком, красная, как мак, который мы прикалываем на грудь в День поминовения. Он вздрогнул и застонал.
Козел, сказала Джастина, и я наклонилась над ним.
Он хотел меня, он ненавидел меня, так что вините меня.
Сара, что ты делаешь? спросила она. Пошли.
Мой нож валялся на тротуаре, словно отрезанная серебряная рука.
Сара, я не могу здесь оставаться. Он скоро очнется и пойдет домой, к жене. Он в порядке.
Она сказала, что ее отец был известным поэтом, и она хотела разыскать его до того, как полиция разыщет ее. Я сказала ей: Так иди. Иди.
Я не могу сесть в тюрьму, сказала она. Я убью себя, прежде чем сяду. Он очнется. Он жив!