Александр Гончар - Тронка
— Неужели и я был когда-то таким? — удивлялся дед Смык. — Неужели и вправду я от такого происхожу?
— От такого, от такого! — шутили в мастерской. — Только загордились, дед, чураетесь… А она узнала, роднится.
— Что же ты думаешь про нас, макака? — допытывался дед Смык, пристально разглядывая обезьянку; а та, притихнув, зорко и внимательно разглядывала его.
На зиму забрали ее в школу, в уголок живой природы. Только недолго прожила там обезьянка: как-то ночью выскочила из помещения, и утром нашли ее на винограднике замерзшей.
— Друзья! Не надо грусти, — чуть жеманно воскликнула учительница английского, которая внешне мало чем отличалась от выпускниц. — Давайте-ка лучше вслух помечтаем о вашем будущем.
— Об этом лучше громко помолчать, — произнес Гриня Мамайчук. — Мечтателей у нас и так — не разминешься. «Ах, на целину! Ах, на новостройку! Всю жизнь буду в клубе со своим милым дуэты распевать!» А проходит несколько лет, ты ее и в клуб не дозовешься, куда там ей в клуб: «Трое малышей, коза, да еще и строимся!..»
— А по-моему, работать и веселиться никогда не надоест, — с уверенностью говорит Тоня и, вскочив, кричит через головы директору школы: — Павло Юхимович, вы уже разрешаете танцевать?
— Вы теперь люди суверенные…
Пары, одна за другой, закружились в вальсе…
А на другом конце стола все громче разливается песня: только что пели чабаны, а сейчас — супруги Осадчие, родители Кузьмы. Он бульдозерист с канала, а она доярка, и хоть заняты оба, но ни одно гулянье без них не обходится, ни один веселый вечер не пройдет, чтобы они не сели вот так вдвоем и не затянули дуэт. Семья у них большая, но живут дружно и как-то удивительно легко, смолоду и до седины ведут жизнь, как песню в два голоса, — слаженно, ровно. Так спелись, что все переливы хрипловатого голоса мужа Осадчиха уже знает наперед, подхватывает их точно, где нужно. И Лукию, которая прислушивается к песне, вдруг охватывает щемящая грусть, и становится больно-больно на душе оттого, что сама она сейчас не ведет вот так же песню с кем-нибудь в паре. «А чумаки йшли, чаєнят знайшли, чаєчку зігнали, чаєнят забрали». Песня грустная, за сердце хватает, а лица поющих совсем не печальные, на устах у молодицы даже блуждает не соответствующая песне улыбка. Осадчая и Лукию приохочивает:
— Подтягивайте и вы!
Но Лукии сегодня почему-то не поется. Ей просто хочется вот так сидеть рядом с капитаном, слушать его тихую речь, вдыхать тонкий запах духов, который исходит от него. А может, это и есть запах океана?
— Такая песня… Такая песня!.. — взволнованно говорит капитан. — Какую это душу надо иметь, чтобы сложить ее!
Черные от загара люди идут по степи полынным шляхом чумацким, с ними волы бредут непоеные, а припасы кончаются… Гнездышко нашли, разорили, а потом сами же и раскаялись в своем поступке, и горечь от содеянного вылилась в песню, пережившую века…
Осадчие запевают уже новую. Молодежь танцует. Тоня в развевающемся накрахмаленном платье, белом, как пена морская, летает в вальсе… Партнер ее — молодой учитель физкультуры. Вид у него кислый, скучающий, на голове целая шапка тяжелых гофрированных волос, под носом усики; эти усики, верно, нравятся Тоне, так как, протанцевав раз, она начинает с ним же и второй… Лукия Назаровна видит, что сын ее, укрывшись под деревом, стоит сиротливо, не танцует, и улыбки его становятся все более кривыми, жалобно морщат мальчишеские губы… Лукия готова бог знает что сделать сейчас той девчонке, которая так играет чувствами ее сына, ранит его своими проказами. И ведь это только начало, а что будет потом?!
Из всех девушек осталась за столом одна Лина. Она не пошла танцевать, сидит и не отрываясь смотрит на капитана, о чем-то беседующего с Лукией. Вот к капитану подсел, бесцеремонно оттиснув Лукию, Яцуба.
— Так что же, Иван, и ты в отставку? Давай, давай! Вдвоем будет веселее. — Лицо майора подернуто желтизной, а седой ежик подстриженной под бокс головы придает ему колючесть. — Хоть сойдемся когда и молодость вспомним… Помнишь, как кулачье брали за грудки да к церкви в страстную ночь с барабаном ходили?
— Что-то не припоминаю, — отвечает Дорошенко. Он и в самом деле в этих походах к церкви участия не принимал.
— Нет, это ты забыл! — энергично настаивает на своем Яцуба. — За давностью лет забыл… У тебя было свое, у меня свое. Не стану рассказывать конкретно, где я служил: почтовый ящик, да и все! Одно скажу: меня боялись. Сколько людей меня боялось, Иван, да каких людей! Профессора были, академики, деятели с дореволюционным партстажем…
Случайно встретившись глазами с дочерью, Яцуба вмиг осекся на полуслове.
Весь вид ее, осуждающе-гневное выражение глаз будто говорит: «Чем ты похваляешься? Боялись тебя? А какая в этом честь? Зато я вот тебя нисколечко не боюсь! И никогда уже бояться не стану!» Как бы в знак протеста, она встает из-за стола и, высокая, гибкая, как стебелек, в своем чудесном белом платье, подходит к капитану.
— Можно вас пригласить на вальс?
Капитан учтиво поднимается, и вот уже идут они в круг. Лина спокойно-величаво кладет ему руку на плечо, а отец сидит как громом пораженный ее поступком. «Танцую с кем хочу, танцую что хочу! — словно приговаривает она, кружась в танце. — И ты мне уже ничего не запретишь, распоряжаюсь собой во всем я сама!»
Хлопцы гурьбой подошли к столу и выцеживают из графина густую виноградную муть, а один из них, Кузьма Осадчий, этот плечистый здоровяк, поглядывая в сторону майора, опять не удержался от остроты:
— Я на него гляжу, а он на меня смотрит!
Ребята от души смеются. Только одному Виталику, кажется, сейчас не до смеха. Его Тоня все еще летает в танце со своим физкультурником, возбужденно играет глазами, пуская чертиков своему партнеру так, что Виталику уже невмоготу на это глядеть. Лукия заметила, как он махнул куда-то в сторону и исчез в кустах.
А она, бесстыдница, после танца, обмахиваясь газовым платочком, подошла к хлопцам да еще и спрашивает:
— А где же это Виталик? Гм!..
— Клянемся вчерашним днем, только что был тут, — шутит Грицько Штереверя и сам ведет Тоню в круг.
Но с ним девушка танцует уже без прежнего подъема, встревоженный чем-то взгляд ее блуждает по толпе, и после танца она тоже сразу куда-то исчезает.
Гости понемногу начинают расходиться. Капитан Дорошенко, невзирая на подозрение, промелькнувшее во взгляде Яцубы, берет под руку Лукию, чтобы проводить ее домой, и они идут не спеша через школьный двор и скрываются, как в тоннеле, в аллее старинного парка, где когда-то бродили еще в молодости.
Вдруг из-за куста до них доносится шорох, и кто-то, словно всхлипывая, шепчет там горячо и страстно:
— Хочешь, я пойду сейчас туда и при всех ему скажу, что он мне не нужен, что я только так с ним танцевала, потому что ты ведь не танцуешь! А я только тебя люблю, только тебя всегда любить буду! Ну, прости меня, прости, Виталичек мой!
Зашуршало в кустах, и мимо Лукии и капитана, взявшись за руки, пробегают двое.
Ночь тихая, лунная. Тополя не шелохнутся. Посреди школьного двора поблескивает турник. Вот так же он блестел когда-то, на рассвете их юности. Может, это он, тот самый, так доныне и стоит. Качалась когда-то на нем молодая девушка, выпускница техникума. А когда спрыгивала на землю, попадала прямо в объятия молодого моряка… Задержавшись, Лукия и Дорошенко стоят безмолвно, смотрят на турник, призрачно освещенный луной. Откуда ни возьмись подбегают к нему те двое, чья ревность едва вспыхнула недавно в густых зарослях парка, но там же, видимо, и угасла. Мгновение — девушка уже на турнике, словно взлетела туда! Качается высоко, болтает ногами, смеется. Но долго ей так не удержаться — руки немеют, Лукия словно чувствует, как они млеют. А приземляться и впрямь страшно. Правда, страх этот больше от озорства: хочется, чтобы кто-нибудь подхватил… Чего же ты стоишь? Спасай! Паренек догадался. Раскинул руки, и она падает ему прямо в объятия, легко, белопенно падает с неба… Спустя какое-то мгновение он и сам, этот хлопец, на турнике. Слышно только, как поскрипывает железо перекладины, а ноги взлетают куда-то к самой луне.
Лукия и Дорошенко стоят, не могут отвести глаз: будто наяву оживает перед ними сказка их собственных, таких далеких и чистых ночей.
А возле школы тем временем продолжались танцы. Осталась тут все больше молодежь, родители и учителя разошлись, лишь неугомонный майор Яцуба похаживает, бубнит молодому Мамайчуку:
— Пора, милейший, выключать радиолу… Я и свет уже выключаю.
— А луна?
— Что луна?
— А не могли бы вы заодно и ее выключить?
Когда наконец радиола умолкла, иллюминация, погасла, кто-то вдруг зазвонил школьным колокольчиком, тем, что похож на тронку чабанскую. Все затихли, вслушиваясь, как тает этот звук в притихшем саду, нежно тает вдали под покровом их выпускной ночи…