Александр Гончар - Тронка
— Этого я что-то не припоминаю, — шутливым тоном замечает Дорошенко.
— Ну, где тебе припомнить! — недобро блеснул Яцуба своею стальнозубой усмешкой. — Сам полжизни — по заграницам! Может, еще с ними же и распивал это шампанское, которое мы здесь давили?
— Может, и распивал…
— То-то же! Долго бывать в далеких плаваниях — это, брат, того… Сам не заметишь, как чужим духом надышишься, иных наберешься привычек и обычаев…
— Кажется, ты немало общался с карманными ворами, — взглянула на Яцубу Лукия, — а все же сам карманником не стал?
Громкий хохот, прозвучавший после этого, не сбил Яцубу с панталыку. Он переждал, крепко сжав губы, и, верно, собирался еще говорить, но дочь поглядела на него через стол с мольбой и досадой.
— Хватит уже, хватит!..
И поморщилась, как от боли.
Только после этого Яцуба сел.
Лина, понурившись, думала об отце, о его рассказе, который она слышит не впервые. Хоть она и знала, что все это чистейшая правда — отец ее действительно был когда-то батрацким вожаком во время стачки, ходил пикетчиком с красной повязкой, охраняя плантации, где несобранный виноград на корню перезревал, лопался и гнил, знала, что отец заслуги свои может перед кем угодно засвидетельствовать документами, — однако сейчас она никак не могла освободиться от чувства досады, не до конца осознанного раздражения. Во всех отцовских поучениях ей слышалось нечто такое, что внутренне всякий раз коробило ее. «Верю, верю твоим заслугам, — хотелось ей сказать, — но если ты был таким борцом тогда, то как же ты мог впоследствии все это растерять, забыть, как мог примириться с тем злом, которое окружало тебя, а порой и привлекало в сообщники?»
Лина знает, как самозабвенно любит ее отец. Он и сюда, на степной юг, переехал главным образом потому, что она часто болела, а он хотел обеспечить ей сухой воздух, солнце, душистое лето. Все это он ей дал, все у нее есть, она стала физически здоровой и школу закончила с медалью, овладев знаниями, которые предусмотрены школьной программой. Но всем своим существом она жаждет постичь еще одну науку, может, самую глубокую науку о том, как надо жить человеку, чтобы никогда не грызла совесть, чтоб не было стыдно за тебя твоим детям… Разве нормально, что Лине то и дело приходится стыдиться своего отца, что ее постоянно раздражает его уверенность в собственной непогрешимости, стремление перевоспитать всех на свой лад, все регламентировать, каждому навязать свои представления, привычки, вкусы?..
Поймав усмешку на лице кого-нибудь из хлопцев, он уже придирается:
— Ты не ухмыляйся, милейший, не ухмыляйся, слушай, когда старшие говорят…
И снова апеллирует к капитану:
— Все высмеивают, все критикуют! Сам еще недоросль, а уже наводит критику… Слишком много вас таких! — все громче кричит отец.
И Лина вынуждена заметить ему:
— Не кричи.
— Я не кричу! Это у меня голос такой!
Но она повторяет с нажимом:
— Не кричи…
И в ее голосе слышатся уже такие нотки, которые заставляют отца умолкнуть. Он с удивлением впивается в нее своими глубоко посаженными темными глазами. Лина не отводит взгляда, и отец читает в нем что-то похожее на непокорность, только не может толком понять, откуда это? Вообще сегодня он просто не узнает ее. Неужели аттестат придал ей дерзости? Делает замечания, пьет вино, с независимым видом цедит эту молодую муть, которую ей подливают сидящие по соседству хлопцы. Вот так сразу, в один вечер она как бы стала совершеннолетней; и майор чувствует, что этот пронизывающе-придирчивый взгляд начинает его тревожить, он как бы вытягивает что-то из глубоких тайников его жизни, о чем-то напоминает, ведет дознание о том, что он предпочел бы навсегда, бесповоротно забыть.
А на другом конце стола, где сидят чабаны, разговор заметно оживляется, чабаны становятся все взъерошеннее, к ним перекочевал и Пахом Хрисанфович, там уже большинство учителей и членов родительского комитета.
— В хурду его! В хурду!.. — слышатся оттуда громкие чабанские возгласы.
И учительница английского языка — беленькое, как утеночек, создание — испуганно оглядывается по сторонам. Поэтому Грицько Штереверя вынужден пояснить ей, что это совсем не ругательство, а просто название отары, в которую при отборе выбрасывают самых худших овец — больных и покалеченных.
Отец Тони в этом кругу самый взлохмаченный, он уже покрикивает на молодого Мамайчука и герлыгой постукивает:
— А разве ж не радуется душа, когда стрижешь барана, а на нем руно!.. Такое руно, что раскинешь и — на весь сарай!..
С блаженной оторопью слушает этот гомон Стасикова мать; переселенка, она еще не совсем обвыклась в этих краях, сидит среди здешних людей, неподвижно-торжественная в ярко вышитом уборе, и только нет-нет да и взглянет счастливо, как на солнце, на своего сына.
А Тоня тем временем уже стреляет своими карими в сторону капитана Дорошенко.
— Скажите, вы на острове Паски были?
— Не Паски, а Пасхи, — чуть слышно поправляет ее Виталий.
— Не имеет значения, — громко возражает Тоня. — Верно, что там люди голыми ходят?
Капитан смеется, а Лина Яцуба, не сводя с него серьезных глаз, задает ему вопрос, давно уже, видимо, мучивший ее:
— Расскажите, как вы жили? Были вы счастливы?
Капитан некоторое время сидит молча, лицо его хмурится. Как он жил? Был ли он счастлив? Не так-то просто на это ответить. Ожидая его слова, старшеклассники внимательно глядят на него. Для них капитан Дорошенко — человек завидной судьбы, им нравится его необычная профессия, привлекает его манера держаться, деликатность, внешняя подтянутость и какая-то свежесть, которой так и веет от него. Хотя виски уже серебрятся, но с виду капитан еще моложав, у него здоровый цвет лица, особенно если принять за признак здоровья и этот вызванный высоким давлением пылающий румянец… В глазах задумчивость и ум…
— На судьбу не жалуюсь, — молвил словно бы сам себе капитан. — Было и счастье. Дружба была. Знаете, какая у моряков дружба крепкая?
На морском кителе, обтягивающем могучие плечи Дорошенко, — якорь, цепь и секстант. Мальчишки не отрывают глаз от этого значка со знаменитой морской тройкой. Цепь и якорь — серо-стальные, секстант — золотой. Поговаривают, что и капитан — в отставку. Неужели отплавал свое, неужели теперь только степные ветры будут покрывать пылью этот золотой секстант, и якорь, и цепь?..
Хлопцев разбирает любопытство.
— Расскажите про ваши плавания… Как вы капитаном стали?
Дорошенко, улыбнувшись, задумчиво начинает, как будто о ком-то постороннем, рассказывает им про одного смешного парубка, который с торбой за плечами, в чабанской свитке пришел некогда из степей в Лиманское с мечтою… увидеть океан. Рассказчик чуточку грустно посмеивается над этим пареньком, но все чувствуют, что он рассказывает о себе. Ведь именно в их возрасте пошел он отсюда в свое житейское плавание, именно таким парубчаком — в свитке, с торбой — подался на заре юности в Лиманское…
Хлопцу грезились тогда паруса до неба, пальмы еще не открытых архипелагов, а пришлось наняться кастрюльником к збурьевскому дядьке-капитану.
И, погружаясь в воспоминания, Дорошенко поясняет, кто они были, «дядьки-капитаны», ибо мало кто знает теперь, что дядько-капитан — это был характерный тип местного мореходца — выходца из Олешек, из Збурьевки или из других береговых сел Днепровского гирла. На всем Черном море отношение к ним было насмешливо-ласковое, шутливое, их еще издали узнавали в портах.
— А, збурьевские! — И на лицах расплывались улыбки.
Множество разных прибауток ходило о них по Черноморью, потешая матросов и на своих берегах, и в тавернах чужих портовых городов. Вот он выплывает из-за олешковских камышей, этот их усатый Одиссей…
— Дядько-капитан! — зовет кто-то с берега. — Со средою вас!
— Га?
— Со средою!
— Га? (Далеко, не слышно за ветром.)
— Со сре-до-о-ю!..
Тот наконец застопорит машину (когда машина есть) или свернет парус, если идет под парусом, и начинает править ближе к берегу.
— Что ты кричал?
— Со средою, говорю, вас…
— А чтоб ты утонул, разбойник… А сегодня ж еще и четверг!..
И плывет себе дальше.
У такого дядьки-капитана должен быть, конечно, и юнга, то есть мальчишка на «дубке» или на «байде» (так называлось его суденышко).
— А ну, прыгай, Ванько, измерь глубину…
Прыгнешь, измеришь.
— До пупа!
— Ишь, верно!.. И у меня на морской карте так указано…
Крутоваты и прижимисты были эти дядьки-капитаны, и хоть без большого образования, но в кашу себе плюнуть не давали: имели высокое мнение о своем мореходном искусстве, дорожили обычаями старины, считали, что происходят от запорожских казаков и что Збурьевка их возникла как раз там, куда «из бури», из открытого моря, заходили переждать непогоду запорожцы на своих неуловимых, обшитых камышами «чайках»…