Денис Драгунский - Архитектор и монах.
Народ, мой милый Джузеппе, — это страшное дерьмо. Даже не дерьмо, а еще хуже — нечто ничтожное… Без запаха, вкуса и цвета. Дерьмо хоть воняет. Гадко, но крепко. А это — так… — и я помахал рукой, изображая веер и ветер.
— А ты надеялся? — вдруг спросил Джузеппе. — Что мы вас победим?
— Не скажу, — ответил я. — Потому что не знаю. Иногда да, надеялся, пусть что угодно, любая война, поражение, оккупация, только не это. А иногда наоборот. Один раз чуть не записался в народное ополчение. Пошел записываться, да! Но меня не взяли. Во-первых, болезнь легких, я же попал под газы в ту войну. А во-вторых, уже так особенной нужды не было. Американцы и англичане высадились у вас на Севере… Мурманск и Архангельск, да?
— Значит, ты тоже хитрый. В смысле, у тебя тоже был Ангел. Свой небесный хранитель. Ангел Адольф.
— А что, был такой ангел? — я почему-то вдруг испугался.
— Даже два, — сказал Джузеппе. — Святой Адольф Саксонский и святой Адольф Кордовский.
— С ума сойти, — сказал я. — Первый раз слышу. Как хорошо быть язычником. Не было у меня никакого ангела, клянусь. Плевать я хотел на этих святых Адольфов. На обоих. Прости. Прости, святой отец…
— Пожалуйста, ради Бога. Они в Восточной Церкви не почитаются. Так что плюй на здоровье. Хотя лучше не надо. Потому что Ангелы — им все равно, веришь ты в них или нет. Они все видят. Ты был крещен?
— Да.
— Тем более, — он посмотрел в окно, на улицу: там как раз блеснуло солнце, отразившись в балконной двери дома напротив. — Тем более, — повторил он. — Ангелы все видят и руководят тобой. Они научили тебя, как уцелеть. Ты ничем не рисковал, а профит получил изрядный: патриот-с! Хотя и богема. Тем приятнее товарищу Тельману, — он усмехнулся.
— Я не знал, что англичане высадятся в Мурманске! — сказал я.
Почему Джузеппе вдруг стал такой злой?
Наверное, он вспомнил, как вдруг стал «влиятельным клириком, который не запятнал себя сотрудничеством с имперской властью»? Значит, он что-то чувствовал? Ага, он же прочитал статью Литвинова и догадался, что будет война и что Россия не устоит одна против всего мира, и понял, что ему лично будет выгодней всего? Марксист! Проницательный историк будущего! И не прогадал. А я ничего не чувствовал, я просто, сдуру, неизвестно почему, мне потом стыдно было…
— Ты не знал, конечно, — сказал Джузеппе. — Тебя вел твой Ангел… И меня тоже. Я тоже ничего не знал. Ни в тринадцатом году, когда убежал от троцкистов прямиком в храм Божий… Ни в семнадцатом, когда поборол соблазн окликнуть Макса Литвинова на улице, ни в тридцать восьмом, когда затворился окончательно… Многие погибли, еще больше народу пропало. То есть опустились, канули в безвестность, в нищету, в эмиграцию, черт-те куда. Но многие остались жить, и так ничего, более или менее неплохо. Обыкновенно. Что по нашим меркам просто прекрасно. И уверяю тебя, Дофин, не все, кто выжил, — подлецы, хитрецы или как-то по-особенному им повезло.
— Зачем же ты сказал, что я тоже хитрый? Тоже — как кто?
— Я просто тебе ответил, — засмеялся он. — Ты ведь первый назвал меня хитрым. Я пошутил. Мы же с тобой старинные близкие друзья, да?
— Да! — сказал я и снова сжал его руку.
— А друзья даже в самом трудном разговоре находят место для шутки! Правда?
— Правда, Джузеппе. Правда, мой дорогой, мой любимый друг.
Мне вдруг стало легко. Так бывает в три часа дня после вчерашней попойки — утром и в первой половине дня ломает и крутит, но вдруг во время обеда, когда съешь тарелку горячего супа — вдруг пот прошибает, и все — похмелье снимает как рукой, ты бодр, легок, чист и беспричинно радостен. Мне вдруг захотелось привстать и поцеловать его в щеку. Ну ладно, что за глупости.
Да, так на чем я остановился.
Мы думали, что Тельман злобен и туп, и только. Но нет! Когда русские начали как следует давить, он очнулся и словно бы даже переменился.
В сорок втором году он бросил клич: «Германия превыше всего!».
Он вдруг сказал, он объявил, он просто-таки прокричал на внеочередном партийном съезде: «У нас в Германии живут разные люди, коммунисты, социалисты, националисты», — ого! он признал, что у нас есть разные политические силы! «У нас есть простые рабочие и высокородные аристократы», — просто два раза ого! — «нас многое разделяет» — три раза ого! — «Но есть нечто высшее, что нас всех объединяет, и это наша родина, наша вечная Германия! Германия, только Германия превыше всего, превыше классов, сословий и политических партий! Мы сражаемся за Германию! За землю отцов!»
Вот так. И это в стране, где само слово «родина» с тридцать третьего года было фактически под запретом. Восточная Пруссия готова была сдаться — и сдалась — русским, когда Набоков заявил о восстановлении чести немецкой аристократии. Эк, однако, ловко сказано — не восстановление прав (как он мог восстановить права?) — а именно чести.
Но Тельман вернул из тюрем фон Клейста и фон Фока. Которые с тридцать третьего года были просто Клейст и Фок, но получили назад свое «фон» и приняли командование ослабевшими армиями. Генерал фон Штауфенберг, ожидавший казни за попытку покушения на Тельмана, был прощен, возведен в фельдмаршалы и поставлен во главе новой ударной армии. Он-то, собственно, и возглавил контрнаступление — оказался талантлив, но страшно жесток, его боялись и не любили — но надо было что-то делать.
— Тельман любил эффекты! — вдруг сказал Джузеппе.
— Любил, — сказал я. — Просто обожал. «Лейтенанты Михаэль Фишер и Армин фон Кларенсдорф цу Глюкштайн — простой рабочий-еврей-коммунист и отпрыск старинной аристократической фамилии — водрузили красный флаг с серпом и молотом над Таврическим дворцом». Никаких боев уже не было. Капитуляция подписана две недели назад. Армию разоружали. Это была символическая акция. В день первого мая. В главный коммунистический праздник.
— Зачем ему это было надо?
— Я же сказал: «ты прав, он любит эффекты»… Но это ведь недолго было, теперь там опять ваш родной флаг. Забудь. Живи и радуйся.
— Ты хоть помнишь, сколько мне лет? — возмутился Джузеппе.
— Подумаешь, семьдесят… Монахи живут долго.
— Не знаю, — сказал он. — Мне кажется, я умру года через три.
— А я уже умер, — сказал я. — Пять лет назад, в сорок пятом. Когда Германия победила. Нет, я не желал Германии поражения. Но… но я думал, что все будет по-другому. Как? Почем я знаю, как. Я не политик. Я просто архитектор. Победа укрепила режим Тельмана. Шутка ли: на нас напали, такая огромная страна — а мы выстояли. Победили имперского дракона. Поэтому немецкий коммунизм стал вечным. У меня остановилось все внутри. Я почти перестал работать.
— Я тоже не политик. Мне тоже жаль…
— Тебе-то чего жалеть? Новая власть, новая жизнь, новая карьера. Был монах, стал митрополит. Живи и радуйся! — повторил я.
— Да, да, конечно, — сказал он. — Но, понимаешь ты, в имперской России что-то было. Что-то такое, русское, особенное. Надо было это сохранить. А сейчас она превращается в безвкусную демократию.
— Нам бы ваши заботы! — засмеялся я. — Безвкусно ему!
11. Ева
Перед войной у меня затеялась глупая переписка с одной женщиной. Я видел ее всего два раза, в Мюнхене, в тридцать восьмом. И оба раза в квартирном бюро, где она была мелкой чиновницей. Глупая история — я стал с ней пошло заигрывать, я даже думал отвести ее к себе на квартиру и переспать с ней — тем более что у меня целых полгода не было женщины, я полгода просидел в тюрьме — впрочем, мне иногда казалось, что я за эти полгода прочно расхотел женщин — мне было почти пятьдесят, когда меня арестовали. И она была почти согласна, хотя немножко кокетничала.
На прощанье она сказала: «Напишите мне письмо до востребования!».
«Ага, сейчас только розовую бумагу куплю! И конвертик с цветочками!» — подумал я и тут же про нее забыл.
Это было в начале марта тридцать восьмого года.
Я очутился около Венского почтамта в середине мая.
Честное слово, друг мой Джузеппе, у меня и в мыслях не было идти проверять, есть ли мне письмо до востребования. Кажется, я вообще забыл про разговор в квартирном бюро и про эту смешную дамочку с глазами-звездочками. Но я замедлил шаг и остановился перед входом в почтамт. У дверей были большие латунные ручки. Вдруг я вспомнил — или мне показалось? — что в квартирном бюро в Мюнхене были такие же ручки. Ну или примерно такие. Латунные, начищенные до блеска.
Мимо, по тротуару позади меня прошла женщина, искривленно отразившись в зеркальной латуни — как будто коротконогая грудастая безголовая кукла. Ужасно! Я даже оглянулся, посмотрел ей вслед. Конечно, это была обычная женщина. Что я, кривых отражений не видел? В кривых полированных поверхностях? Самая обычная. Но чем-то похожая на ту. Своей обычностью, конечно.