Куруматани Тёкицу - Неудавшееся Двойное Самоубийство у Водопадов Акамэ
— Её Калавинкой зовут.
— Калавинкой?
— Птица такая, в раю живёт. Лицо человеческое, а тело — птичье. Она поёт песни бога. Это мне Маю сказал. Она ещё на стоиеновой марке нарисована, не видал?
— …
Действительно, выколотые на её спине слова могли быть только словами бога. В мифах Древней Греции тоже есть богини с лицами женщин и телами птиц — сирены. Они точно так же поют прекрасными голосами, и те, кто услышит их, теряют разум и умирают.
— Я выросла в Ама, в кварталах старьёвщиков, в грязи и в мусоре, а тут вдруг на тебе! Цветок лотоса. На счастье, говорит. А какое тут счастье? Когда исколол он меня своими иголками, я нутром поняла, кто я и откуда. Что всегда буду лакать рисовую кашу на мутной водице из канавы. А мне уже ничего не надо. Разве что деньги, чтоб брата спасти.
Я глядел в глаза райской птицы. Лицо было детское, но глаза бесстрастны, словно скованы ледяным холодом. Я вдруг вспомнил двор храма и курицу с выбитым глазом. Хотя чем я лучше? Не кромсал ли я куриную плоть с утра и до вечера, день за днём?
— А ты никогда про Калавинку не слышал?
— Нет.
— Ну и ну! Ни за что бы не подумала, что ты чего-то не знаешь.
Ая приподнялась на кровати, придвинула к себе сумку Достала блокнот и написала иероглифы. Птица была вовсе не фениксом. Я снова слегка возбудился. Но заставить себя протянуть руку и дотронуться до девушки не смог.
— Я…
— Чего? Опять захотелось?
— Нет, я…
Ая заглянула мне в глаза. Повалила меня на кровать. Принялась мять мой член, ласкать его языком. Ласки были долгие, настойчивые. Казалось, это Калавинка ласкает меня своим огнедышащим ртом, испепеляя мою плоть словами: «Мир тщетен и лжив. Лишь в просветлении истина и свобода, чистота и свет». Я содрогнулся и истёк спермой, познав слово «горячо». Но настойчивые ласки не прекращались. Она будто доила мой пенис, высасывая сперму до последней капли. И я познал «холод», холод поистине смертельный.
Раскрыв холодильник, Ая села пить пиво. Я же валялся как бревно, иссушенное, утратившее все соки жизни. Зачем она сделала всё это для такого ничтожества? Я поднял голову. Накинув на плечи белую блузку, Ая сидела на стуле. Сидела, скрестив под собой ноги и широко разведя в стороны колени, придерживая рукой стоящий на коленке стакан с пивом, обратив ко мне огнедышащую дыру. Я сел на стул напротив. Ая достала из-за спины ещё один стакан и налила мне пива. Я глядел как поднимается белая пена и думал, что, сев перед ней, подписал свой смертный приговор. После семяизвержения уретра раскрылась, и маленькая дырочка на головке моего пениса жадно пила холодный воздух из кондиционера. Я достал из сумки почтовую сберегательную книжку и протянул её девушке. Ая взглянула на цифру, затем перевела глаза на меня. Захохотала.
— Да… кормилец из тебя — никакой. Чего суёшь-то?
— Вы только не обижайтесь, ладно?
— Это что, мне?
— Ну да…
— Совсем спятил парень. Последние гроши отдаёт! Не представляю, как ты только решился. Во даёт!
— Это — всё, что у меня есть.
— Всё? Хотя не скажу, что мало. У меня всегда ещё туже было. С самого детства.
— Так или иначе, это — всё.
Я подтянул к себе штаны, вытащил из кармана коричневый конверт тётушки Сэйко и выложил лежавшие в нём деньги на стол. Две купюры в десять тысяч, несколько тысячных и ещё мелочь. Монеты в десять иен и даже в одну.
— Вот это — уже точно всё.
— Ну, слушай тогда. Брат продал меня за десять миллионов.
— …
— Пять он уже получил, а если до двадцатого числа я не приеду в Хатта, его убьют. Какой мне толк с твоих грошей?
Я сложил руки, положил их на стол и уткнулся в них головой. Сердце трепетало, словно моля о чём-то.
— Не хочу я в Хатта ехать. Если поеду, брат, ясное дело, получит оставшиеся пять миллионов, и его не прикончат. Но меня-то повяжут этими деньгами по рукам и ногам и заставят каждый день делать то, что я сейчас делала тебе. Посадят на иглу, и валяй, пока не истреплешься, как старая тряпка.
Я слушал, что было силы сжав руки, ни на секунду не подымая глаз. Взглянуть на неё я не мог. Хотелось броситься перед ней на колени и молить о прощении.
— Что мне с твоими деньгами делать, а? Это ж капля в море…
— Простите. Но в Ама…
— Тётка мне всё уже растолковала. Мол, отлежишь своё под мужиками, и опять сюда приезжай — в Ама всегда место найдётся. Она знает — сама в молодости блядью была, как раз где-то в этих краях. Но если я в Хатта поеду, считай, всё, крышка мне. Стану как та баба, что к тебе в соседнюю комнату хаживает. Подвывать буду: «оцутаигана, уротанриримо…», да за мужиков цепляться.
Я посмотрел на неё. Она отвела глаза. Казалось, она едва удерживает слёзы. Её промежность, разинув пасть, звала меня. Холодный воздух из кондиционера волной прокатился по спине.
— Брат с дружками сейчас разыскивает меня… Небось, совсем с ног сбились. А я всё равно не поеду. Пускай другую себе дуру ищут!
Ая накинула гостиничный халат. Я тоже.
— Правильно я говорю или нет, а? Скажи мне, Икусима! Правильно же?
— Наверное…
— И ты со мной убежишь?
Она взглянула мне в глаза. Я нервно сглотнул.
— Помнишь, как ты тогда за мной шёл? Ты бы знал, как мне радостно на душе было… Вот, думаю, дуралей…
Ая закрыла глаза. И снова на её лицо опустился тот вечный сгусток тьмы. В нём не было голода, не было жажды. А только ледяной холод.
— Но мне некуда бежать. Некуда, — сказала она.
Кроме как в мир мёртвых…
— Эта братия — как жвачка на подошве. До могилы не отстанут, чтоб вернуть деньги, которые брат уже получил.
Я снова сложил руки перед собой и уткнулся в них, стиснув зубы. Крики её брата звучали в ушах. Казалось, сама бессмертная душа этого человека кричала сегодня утром у моей двери. Перед глазами, сверкая неистовыми красками лета, катил свои волны Осакский залив. И всё же я не мог представить себе, что мы действительно скоро умрём. Зачем она тогда велела мне надеть презерватив? Я достал бутылку пива из холодильника. Налил ей. Затем себе. И всё же смотреть, как белая пена медленно ползёт вверх, было выше моих сил.
23
Когда я проснулся, Ая стояла перед кроватью с большой матерчатой сумкой в руках. Я второпях оделся.
— Подумала было без тебя уйти.
— Почему?
— Больно сладко ты спал.
Сберегательная книжка и деньги так и лежали на столе. Как жалкий, никому не нужный мусор. Ая вышла из комнаты. Я поспешно собрал свой мусор и вышел вслед за ней.
По дороге на станцию мы зашли в столовую. К завтраку прилагалось сырое яйцо. Хозяйка поглядывала на нас, понимающе ухмыляясь. Очевидно, ей часто приходилось обслуживать парочек, которые провели ночь в доме свиданий неподалёку. Ая разбила яйцо в свою тарелку с рисом, затем присыпала её приправой — нарезанными жареными водорослями. Я сырое яйцо съесть не смог. И съел всё, кроме него.
— Не будешь?
— Нет. Не люблю.
Ая разбила яйцо в уже пустую плошку от риса и выпила его одним глотком. Совсем как та хозяйка лавки на углу моего переулка в Дэясики — она тоже выпила сырое яйцо прямо перед моими глазами. Тем же ртом Ая вчера высосала до последней капли моё семя. Я увидел на плошке след губной помады. Куда она собиралась уйти, оставив меня в гостинице? За гостиницу тоже заплатила она. Пустая скорлупа лежала в плошке, идиотски разинув рот. Почему она хотела оставить меня? Из жалости?
За еду заплатил я. На вывеске азбукой было выведено название ресторана: «Досыта!» Мы вышли и побрели по улице. Нещадно палило летнее солнце. В насаженных вдоль улицы платанах оглушительно скрежетали цикады. Некоторые лавки стояли с закрытыми ставнями — очевидно, их хозяева решили закрыться на праздник Бон позже других. Собиралась ли Ая скрываться здесь, пока не пройдёт назначенный ей день — двадцатое августа? Пока не убьют её брата?
Но тогда путь назад будет отрезан. И кто убьёт его? Члены его собственной шайки? Или той, которая дала ему пять миллионов задатка? Те, чьи деньги он растратил, наверняка сделают всё возможное, чтобы выжать из девушки оставшиеся пять миллионов. Ну а те, что дали ему задаток, станут разыскивать её ещё упорнее, посчитав, что их обвели вокруг пальца.
Мы вошли во двор храма Ситэннодзи. Храм был огромен. Царила тишина, и на земле с юга на север цепочкой тянулись постройки: выкрашенные в цвет киновари главные ворота — Южные, затем Внутренние Ворота, Пятиярусная Пагода Реликвий, Золотой Храм, Зал Проповедей. В яростном свете летнего солнца храмы и пагоды отбрасывали густые тени, осыпались ливнем лучей. Под этим ливнем по земле ползли тени пришедших сюда помолиться, а в стороне лежал полуголый бродяга с татуировкой на плече. Из колокольни позади Зала Проповедей доносился звук колокола — очевидно, там служили поминальную службу.
Между камнями мостовой росла трава. В этом дворе она могла выжить только тут, рядом с бесконечной вереницей людских ног. Вчера вечером, когда я достал сберегательную книжку, Ая взглянула на стоявшую там цифру и расхохоталась. Я вздохнул было с облегчением, но сейчас, вспоминая ту сцену, снова и снова чувствовал укоры совести. Ая присела на корточки в тени, под огромным карнизом крыши храма. То же сделал и я.