Василий Аксёнов - Весна в Ялани
Долго там был – вышел когда, снег на земле лежал уже, её скрывая, – таял. С карниза церкви звонко капало. Солнце сквозь облако проглядывало. Помню:
Стоял перед Матерью.
Заступница моя Владычица Пресвятая Богородица благослови меня грешного.
Потом – перед Сыном.
Господи Иисусе Христе Сыне Божий помилуй меня грешного.
Молилась мать как будто, я лишь повторял – самостоятельно из этих слов мне не составить было бы молитвы, – и даже боль не заглушала.
Вышел из церкви.
Направился. Иду.
И все Святые.
Устаю быстро, обессиливаю. Сажусь через каждые сто шагов, а то и меньше, отдыхать. На обочину. Люди обращают на меня внимание, я на них – нет. И ни на что. Только на то, что
Это – надо.
Отмечаю чем-то, теменем больным, быть может:
Скрипят тормоза. Останавливается машина, на другой стороне дороги. Дверца хлопает, слышу.
Через какое-то время, наверное – вскоре, подходит ко мне кто-то. Понимаю чем-то:
Одноклассник. Стёпка Вторых. Наш же, яланский. Здесь теперь, в городе, живёт. В СТО работает, машины, иномарки, ремонтирует. Подходит ко мне. Здоровается. Киваю головой. Говорит что-то, мне во внимании не удержать – слова разрознены: и те, что в голове моей, и те, что слышу.
Потом:
– Может, тебя в больницу отвезти? – спрашивает.
Так я выглядел – теперь уж понимаю. При моём росте в сто девяносто шесть сантиметров и при весе в девяносто восемь килограммов я похудел тогда на двадцать – в город вернулся, на весы вставал. Но это позже.
И все штаны на мне болтались – так истощал-то.
Стёпка:
– Я довезу, пойдём.
Я говорю:
– В Ялань.
– Может – в больницу?
– Нет.
– Я, – говорит Стёпка, – только до моста смогу тебя подбросить, дальше не проеду – мост повредило в ледоход.
Киваю: да, мол.
Встал я, пошёл за ним. В машину сел.
Поехали. О чём-то Стёпка говорит. «Дворники» снег с окна сгребают – тот как лопатой с неба сбрасывают.
Про позвоночник думаю – болит, словно ломается. Что голова болит, уже привык – не оторвёшь же.
Довёз Стёпка меня до моста.
– Может, развернёмся… и в больницу? – опять спрашивает.
Нет, мотаю головой.
– Ладно, – говорит.
– Угу, – отвечаю.
Уехал Степка.
Сижу на берегу. На деревянном ящике – оставил кто-то его там. Из-под чего-то.
Весна. Бело. Снег на траве, немного – на деревьях. Снежную бабу можно из него лепить – сырой. Валить перестал. И не прокидывает.
На земле – нет, а вверху – ветер. Разгоняет облака – прояснивает.
Про жизнь не думаю. Про смерть – тоже. Даже и мельком. Просто смотрю. Перед глазами что – на то.
Движение для автомашин по мосту перекрыто. Затором, льдинами, один пролёт сместило – ремонтируют. Людям разрешено – проходят. Любому транспорту – запрет. Кроме велосипеда. Кто-то в руках его ведёт – какой-то дядька.
На другом берегу, на песке, балок, вижу, стоит, обитый жестью нержавеющей, – блестит на солнце, как стекло. Дымок из трубы вьётся – бледный.
Для рабочих, наверное, поставили. Предполагаю. Поесть, погреться. От дождя и снега.
Пошёл по мосту.
Слышу, идёт сверху моторная лодка. Глянул искоса, отметил:
В лодке – один взрослый, мужчина и двое детей в ярко-сиреневой и в ярко-зелёной курточках, с накинутыми на голову капюшонами, девочки, похоже, лет шести или семи – не старше.
Приблизилась лодка к мосту, прошла под ним, и тут же, слышу, глухо что-то стукнуло. Повернул голову, смотрю и вижу: лодка, с другой стороны моста, подскочила носом вверх, перевернулась – налетела на что-то, похоже. На сваю старую, быть может.
Мужчины не вижу, а девочек, со вздувшимися на них курточками, течение понесло – как поплавки.
На том берегу люди и на другом. Но я всех ближе.
Не думая больше ни о чём, даже и мельком, в чём был, перепрыгнул через перила моста, плюхнулся в воду и поплыл догонять девочек. То появляются они, то исчезают – яркие.
Догнал, схватил одну правой рукой, левой – другую за капюшоны курток, перевернулся на спину и поплыл к пологому берегу. Держу девочек в руках и сучу только ногами. Перед глазами – небо. Помню. Голубое.
Доплыть, доплыть – так только в мыслях повторяю. Нет других слов поблизости, не нахожу.
Парень к нам бросился какой-то. Кричит мне кто-то, но другой, не этот парень. И с другого берега. Плывут к тебе, мол.
Принял он, этот парень, у меня одну из девочек.
Выплыли мы.
Народ на берегу. Девочек сразу понесли в балок, чтобы там снять с них мокрую одежду и согреть их. Дядьку, который правил лодкой, тоже вытащили – мостостроители. Откачали его на песке. Пришёл он в себя. Отцом их, этих девочек, оказался. Охает-ахает – пришёл в себя-то. Что с ними произошло, не помнит – после удара потерял сознание. Как-то ещё не утонул. В жилете был, наверное, не помню.
Ну, слава Богу.
В балке все. Как сельди в бочке. И я. Одежда на мне просыхает. О разном рассуждают. Говорят и о том, что лодка сразу же на дно ушла. Летом найдётся, мол. Если в Ислень не унесёт, конечно, и песком её там не замоет. Лодка-то – ладно, люди, дескать, живы. Ну, как обычно.
Просохла на мне одежда. Вышел я из балка.
Вижу:
Совсем выяснило.
Теплеет, чувствую.
Другой мой одноклассник. Смирнов Валерка. Привёз кого-то до моста, назад поедет, в Полоусно.
– В Ялань? – спрашивает.
– Да, – киваю.
Я довезу, мол.
– Если можешь.
Довёз Валерка меня до Ялани. Торопится: жена должна, дескать, родить. Развернулся, обратно поехал – в Полоусно.
Снег на полянах. На дороге грязь. Осматриваюсь. Чувство какое-то, забытое уж вроде – радость. И вот не мельком – захватило.
Пошёл к дому. Дошёл.
Домой вступил. Говорю:
– Здравствуй, мама.
Мать смотрит на меня, к груди прижала руки – как будто выпустить боится что-то из себя. Может быть – сердце.
Как-то себя иначе ощущаю – и удивляюсь: а голова-то не болит и позвоночник – вроде тоже.
Взял градусник.
Тридцать шесть и шесть.
Есть захотел. Мать накормила.
С этого дня я начал поправляться.
И вот я, взводный, жив-здоров.
И на работу уже вышел.
Весенний день в мае (отец, сестра и другие)
Поднялись раньше, чем обычно, нынешним утром Луша с Колей. Чуть не на час. Едва забрезжило. Глаза открыли, словно по команде, одновременно. Может быть, ставня, стукнув, разбудила их. Случается. На крюк её не закрепи – и будет хлопать. В непогоду. Непогода. Может, ворона, пролетая, громко каркнула – запретов нет ей, птице вольной. Своевольной. Ветер завыл ли в дымоходе, развлекаясь. Сон ли привиделся им одинаковый и их встревожил. От беспокойства ли в душе какого-то. Теперь уже не установишь. Да и нужды особой в этом нет.
Раньше обычного управились они и по хозяйству.
Не намечали с вечера, не уговаривались, так получилось. Смотреть по телевизору было нечего, дел неотложных не было по дому, в лото играть не захотелось, снежок на улице пробрасывал – рано легли, рано и выспались.
Луша, в последнюю уже очередь, накормила бегавшего во дворе и в ограде, задрав сплошь облепленный репейниками хвост, за ней по пятам кота Ероху, постановившего нахально, – всё же ведь выклянчил кусок варёного налима, Колей добытого в Бобровке позапрошлой ночью. Коля – кобеля Верного, молча и смиренно, выражая голодное нетерпение одним лишь кротким взглядом, дожидавшегося своего завтрака, – и получил свою похлёбку – вчерашний суп, его остатки, с бараньей косточкой. Коля вчера забил барана старого. По просьбе Луши. Мяса и матери отнёс – гостинец. На кракадэлки и техтели.
Тварь домашняя сыта, с голоду не орёт или, как Луша бы сказала, не постановлят – и душа у хозяев спокойна.
Ну, слава Богу.
Как говорит Галина Харитоновна, Колина мать, сам не поешь, а уж скотину покорми, будь добр.
Из веку.
Выстыло за ночь. Затопил Коля печку, железную, буржуйку, как только встал. Теперь в избе уже нагрелось. Запахло русским духом.
Позавтракали. В охотку. Побыв на улице-то, надышавшись свежим воздухом. Выпили – тока лишь за Победу, ради этого, не ради баловства – по стакану черёмуховой бражки, канунной, которую заводила Луша ещё в марте, – на Пасху.
Чудом сохранилась.
– Ну, так и чё, не кисла?
– Нет.
– Одна уж гушша, – Луша говорит, глядя на Колю. – Ладно прикладывался кто-то. Кто вот? Анчутка? Домовой?
– Есть в ней чё-то, – говорит Коля, глядя в никуда. – Какой-то градус… В голову, чувствую, пошло.
– Ну хорошо, что есть. И я уж будто запьянела.
– С чего?
– А много ли мне надо?
– Не со стакана же…
– Больше не дам. Не намекай. Надо на Троицу хоть чё-нибудь оставить.
– Да я не это…
– Вот и ладно.
Луша переоделась – в нарядном. В шерстяном, самой ею – ещё долгими зимними одинокими вечерами – связанном коричневом, ею самою и покрашенном, платье с глухим, высоким воротом. В цветастом платке с кистями, завязанном на затылке, поверх свёрнутой в ковригу косы. Алый румянец на щеках. Не от бражки вспыхнул – от природы; не угасает – словно вечный.