Всё и сразу - Миссироли Марко
Удар кролика: так крестьяне из глубинки, прежде чем освежевать, глушат зверька по темечку. Бывает подобное и в боксе: удары по затылку. И за карточным столом, когда ты загнан в угол, а потом вдруг срабатывает грандиозный блеф.
– Народу много было ночью? – Я подцепляю макаронину на вилку и начинаю жевать.
Он качает головой, к пасте едва притрагивается. Вдруг вспоминает, что нужно в огород, взглянуть, не пошел ли паутинный клещ.
– Это еще что за хрень?
– Помидорный вредитель.
– Ты уже все посадил?
– Остались капуста с тыквой. Но нет.
– Что «нет»?
– Неохота.
– Почему неохота?
– А неохота. И все.
Мы доедаем, потом я уползаю к себе и через некоторое время слышу, что он копается в земле. Скрюченный, на макушке панама: сгибает и снова распрямляет спину, как батрачка на рисовом поле. Величайший танцор, говорила она, да и все говорили.
К вечеру выхожу купить ему торт на день рождения. Кручу педали к морю, на пляже уже куча раскрытых зонтиков и обгоревших лиц. Римини даже в июне Римини: все со всеми знакомы, гомон стоит такой, что песок сдувает.
Качу велосипед в горку, к площади у «Гранд-отеля», где мы гоняли когда-то под соснами на трехколесных с мордами животных на руле. Я всегда выбирал слона, она смотрела из-за ограждения, держа в руке мороженое, а он, стоя позади, курил.
Он уже тогда предпочитал исключительно «Сент-Оноре». Я беру тот, что на шестерых, прячу в нижний холодильник. А, свечку забыл. Осматриваюсь: и точно, в ящике письменного стола лежит парочка розовых, маленьких. Приличный костюм, который он надевал вечером, висит на ручке шкафа. Свежевыглаженный.
Еще до темноты на электронную почту приходит письмо, подтверждающее собеседование по кредиту. Заодно они хотят разобраться с документами о доходах. Откладываю телефон и, спустившись к нему, объявляю, что теперь моя очередь готовить: омлет с луком и цукини.
– Спасибо, – бросает он.
– Но лук я кипятком не обдавал.
– Спасибо, что приехал.
– Здесь хорошо.
Мы оба не голодны и включаем Ментану [7], готового поделиться хорошими новостями о биржевых индексах. Спрашивает, нет ли известий насчет подвисшего платежа: у меня их нет, и он досадливо морщится, не вынимая изо рта зубочистки. Потом в новостях показывают репортаж с «Ролан Гаррос», и мы вспоминаем, как ездили в Рим на Открытый чемпионат Италии, как пристроились на трибуне над Центральным кортом, его Надаля, моего Федерера [8] и бутерброды с колбасой, которые доедали в поезде на обратном пути.
– А ведь тебе завтра семьдесят два, Нандо.
– Ишь ты. – И он принимается убирать со стола.
Около полуночи «рено-пятерка» выезжает со двора. Костюма в его кабинете нет, колода для брисколы раскинута веером на кухонном столе.
Как-то в воскресенье мы с Джулией были в парке Семпионе [9], и он позвонил мне узнать, как моя мать раскладывает карты, когда гадает, – пирамидой или веером.
– Вот только ты в это не лезь.
– Так интересно ж.
– А ее что не спросишь?
– Говорит, не надо, поверю еще.
– И так, и так. В зависимости от того, на любовь гадает или на что другое.
Джулия расхохоталась: мы тогда уже собирались переезжать в Лиссабон, завести собственный дом.
Но у меня оставались неосвоенные дома и столы в них. Входя, я искал успокоения в предмете мебели, в безделушке, в виде из окна. Мы называем это потребностью отрешиться. Как будто, отрешившись от торжественности момента, отпугиваем неудачу.
И сделать это лучше в первые же минуты. Глаза выбирают сами: картину на стене, штопор, пачку сигарет, люстру. Неживое. Живое – никогда. Живое изучают, чтобы понять ходы. Живое – только после того, как вскрыта колода.
Наутро он завтракает, не присев, чаем и сливовым пирогом. Макает его в чашку и ждет, пока стечет, прежде чем откусить. Поджав губы, обсасывает усы. Потом разводит в воде пакетик обезболивающего.
– Старость не радость…
– Нандо?
– А?
– Поздравляю. – Я хлопаю его по плечу, он прихлебывает лекарство. – Я тут для тебя вечеринку приготовил.
Он кривится:
– Я в Монтескудо еду.
– Так я с тобой.
– Точно?
Не помню, на какой ветке он сидел в тот день, когда схватил инфаркт. Скорее всего, на нижней, самой толстой. Упершись ногой, забираюсь повыше. Гляжу вниз: должно быть, упал он между стволом и ближайшими зарослями сорняков. Потом очнулся, сел за руль и поехал в Римини.
Отсюда домик в Монтескудо смахивает на каменный ящик: купленный за сто тридцать миллионов лир в 1993-м, его собственными руками восстановленный из руин. Тут бы мы его и похоронили, если б он тогда умер. И пропустил бы: мою защиту диплома, выставку ее картин, нас с Энрикой голых в спальне, когда он вошел, потому что мы забыли закрыть дверь, мою первую рекламу, Большой рождественский бал в «Байя Империале», день, когда он узнал о моей страсти, все эти помидоры…
Игра вызывает мутации: фаланги пальцев становятся более гибкими, оттачиваются их движения, усиливается хватка. Увеличивается подвижность зрачков. Контроль над сердечно-сосудистой системой в среднесрочной и долгосрочной перспективе. Практически акт эволюции, начинающийся сразу, с первых же месяцев. И расслабленные позы, у каждого своя, – наш талисман.
Через семь месяцев после инфаркта они снова начали танцевать. Это она мне рассказала.
– Слушай, в больнице советовали не торопиться…
– По утрам папа в прекрасной форме.
– Так вы дома танцуете?
– Ага, в постели… – Она по-прежнему не красила свои светлые волосы, а еще завела привычку звонить мне по средам в университет.
– И слышать об этом не хочу!
– Папа боялся, что у него шунт порвется.
– Не хочу слышать!
– Ну, Котя!
– Клянусь, сейчас трубку брошу!
Она смеется.
– Смейся-смейся.
– А прикинь, какие будут некрологи, если что пойдет не так: Нандо Пальярани умер от любви.
Мы возимся у подножия холма в Монтескудо, стрижем траву. Основное я срезаю кусторезом, остатки он доводит до кондиции серпом: грудь обнажена, мыски ботинок тонут в земле, тело скручено в нечеловеческом напряжении. Орудует серпом – острые лопатки похожи на крылья, – склоняется к узловатым кустикам, сжимает их в кулаке, вырывает. Торчащий живот, позвонки на загривке. Потом роняет серп и, утерев лоб, глядит на меня.
– Что? – Я выключаю кусторез.
– Я тут себе кое-что присмотрел на день рождения.
– Ага, новую машину.
– Камень из разрушенной церкви. Вырежу из него зверя.
Покончив с травой, мы направляемся в сторону церкви. На полдороге он меня обгоняет, потом чуть сбавляет шаг, принюхиваясь.
Вдыхает поглубже, приседает на корточки перед одуванчиком, сдувает его, снова принюхивается – ни дать ни взять гончий пес, держащий нос по ветру.
Церковь от нас шагах в пятидесяти. Колокольня осыпалась, у основания груда камней. Мой гончий пес роется в ней, выискивает камень покрупнее: увидел в нем черепаху в облезлом панцире. Тужится, думая вскинуть на плечо, но тут пружина не выдерживает, и он оседает, схватившись за поясницу, вжав голову в плечи.
– Ой-ей, – склоняюсь над ним я.
– Порядок, порядок… – Он весь скособочился, рубашка наполовину вылезла из шортов-бермуд, ветер раздувает ее, как парус. Тощие икры похожи на соломинки в найковских носках.
Я решаю немедленно возвращаться. Он сперва возмущается, но, когда я взваливаю камень на спину, позволяет себя уговорить. Еще и помочь рвется, но я его прогоняю, и он уходит вперед.