Эли Люксембург - Боксерская поляна
Утонул Шурик на Анхоре. И вовсе не на водопаде, а много выше. Утонул, погиб или попросту был убит — это сказать трудно, сами судите. Через мост на другом берегу есть маленькая поляна, вся в зеленой траве и ромашках, а у самой воды — трамплин. Каждый купальный сезон мы складывали этот трамплин из камней, штукатурили глиной покатую его поверхность. Здесь мы купались еще пацанами всегда, сюда же приводили своих девушек, а после — купались и с женами. Сюда бы, кажется, мы и стариками всю жизнь приходили. Так и называлась она — Боксерская поляна. Мы его навсегда застолбили.
Утром купались там Шляк и Литас с женами. Их жены сидели сейчас в беседках и тоже грызли семечки и курили. Потом пришел Шурик. Разделся, быстро разбежался, взлетел на трамплин и чистой такой ласточкой обозначился в воздухе. С берега они видели как ушли в воду его руки, голова, плечи, и вдруг тело как-то странно сломалось, будто Шурик на стенку налетел. И пропал. Сразу им это не понравилось и показалось подозрительным. Но подумали — шутка. Никаких стенок напротив трамплина там быть не могло и сроду не бывало. А кроме того всем известно было что он с водой черт-те что вытворял. Он мог нырнуть и целый год не показываться. Вы здесь на берегу начинали со страху икать, а он, гад, идет себе спокойненько со стороны кирпичного завода. Особенно если женщины на поляне сидели. А жена у Шляка — невыразимая красотка, при ней не то чтобы ласточкой прыгать, при ней сидеть да выть хочется.
Потом я тоже сидел вместе со всеми в беседках и грыз семечки. До самого утра сидели мы так в беседках.
Подняться к его родителям на третий этаж — на это я решиться никак не мог. Я был бы последней скотиной, покажись им сейчас. Ведь именно появление близких друзей покойного всегда вызывает у родных жуткие припадки и слезы. С первого класса мы были с Шуриком неразлучно вместе. Они бы с горя умерли, поднимись я к ним, если вообще были живы еще там.
Утром я чуть не чокнулся. Любой бы чокнулся на моем месте, узнай он то что я знал.
Лежал он в гробу весь изувеченный. Не приведи Господь увидеть вам такую шишку лиловую, что была у него на голове. Она была как еще одна голова на нем. Но к этому я сумел еще подготовить себя за ночь в беседке. Угадывался на нем рисунок ушей, тонкий красивый нос. Из этого носа я старался пустить красную юшку в детстве. Узнавались его губы, которые так нравились девушкам. Но не от этого хотелось чокнуться. Кто-то шепнул мне что у Шурика пробита затылочная кость и шейные позвонки проникли ему в самый мозг. Помните, ведь именно это и пожелал ему зэк перед смертью именно шеей и проклял. Так и воскликнул: «Чтоб шею тебе сломало!»
В квартире полно было народу. Стояли вокруг гроба по-разному плакали, целовали покойника. И никто не говорил про зэка. Я думаю, никто, кроме меня, и не знал об этом, да и сейчас не знает.
Стоял я у гроба точно зашибленный чурбан, так и не поцеловав друга. Тут же захотелось бежать на нашу поляну и самому проверить весь берег напротив трамплина. Мы же дна там не могли достать никогда!
И чтобы совсем не рехнуться у гроба, тешил предположением: может, лодка где-нибудь затонула и ее прибило туда под водой? Или камень какой принесла река с верховьев своих, с Тянь-Шаня? Ничего подобного на Боксерской поляне никогда не случалось.
Считайте меня за чудака или даже за круглого идиота, а я вам вот что скажу: я и до сих пор ходил бы на ту поляну. Нет, вовсе не купаться, после Семеныча я бы в жизни туда не полез. А просто сидеть на берегу и думать. Очень меня тянет сидеть и размышлять на подобных местах. Вы мне скажете, что в этом нет ничего нового: любой еврей, попав на такое место, где когда-нибудь случилось чудо или что-нибудь необыкновенное, логически необъяснимое, — обязан произнести специальное благословение. Еще вы хотите сказать, конечно, что у нас по всему Израилю полно таких мест к какому камню ни подойди, — то ли им убивали еврея, то ли мы этим камнем кого-нибудь убивали. Что же, по-твоему, скажете вы, всем нам следует сидеть там и размышлять? А я вам отвечу: да, сидеть и размышлять, если стремитесь постичь хоть немного воды-истины вокруг себя, узнать, чем мы живем и существуем.
На поляну нашу я, конечно же, сразу не помчался. Не мог я оставить у гроба родителей одних. Разве уйдешь из квартиры, когда держат они тебя за руки мертвой хваткой и плачут: столько лет меня не видели. А на столе лежит в гробу что-то лиловое и безобразное, и все целуют это.
Потом мы несли Шурика на кладбище. Всю дорогу несли мы его на вытянутых руках, и гроб плыл высоко над всеми. Ни разу я не видел, чтоб кого-нибудь несли так через весь город. Это Шляк придумал поднять его над головами. Он очень любил Семеныча. Если бы он знал его с первого класса, он бы любил его еще больше. Тогда бы он тоже мог знать что-нибудь про зэка. Когда меня меняли под гробом, я шел рядом и смотрел на Шурика в последний раз. Солнце лупило ему в голову, играя синими лучами, отраженными от лилового.
Потом положили Шурика в могилу и засыпали его землей.
Речи над ним держала всякая сволочь из дивизии Садрединова. Последним сопли пускал политрук. Он так вправлял нам мозги, что можно было подумать, будто в пустынях Шурик пас одних лишь овечек, да на свирели играл…
Порывался напоследок и Литас что-то сказать, но слезы его задушили.
А уж мне-то как сказать хотелось! Я бы там многое наговорил! Я бы все им сказал на прощание… Но вы же знаете, куда мои лыжи смотрели. От этих козырьков лакированных я только и делал, что за крестами прятался на кладбище там.
Вечером мы собрались в кафе Лебедь на Саперной площади. Все тут Семеныча знали, всегда мы пили тут. Все уже знали в кафе про случай на Боксерской поляне.
Шляк приволок с кладбища его портрет. И мы поставили портрет его рядом с пустым стулом за нашим столом.
Сначала мы просто смотрели на его портрет и скулили. А потом начали пить водку и еще горше скулить.
Весь вечер в оркестре играли песню про журавленка. Только про журавленка, и ничего другого. Есть шикарная русская песня, если вы помните, про журавленка, который все кружит и кружит над родным городом, навсегда его покидая, а потом улетает в неведомые дали за горизонт. И это вовсе не птица, а душа очень хорошего человека. Просто сердце может оборваться, такая это замечательная песня, такой это был хороший человек…
А позже стала приходить в кафе разная шваль. Понятие не имею, как это они узнали, что мы справляем здесь поминки. Один прозектор, хотя бы, чего стоит? Или этот бандит? Я просто очумел, когда увидел бандита этого.
Переполненный водкой и горем, я не выдержал. Подошел к пятачку, взял в оркестре микрофон и остановился напротив портрета.
— Шурик! — произнес я, глотая комок в горле. — Однажды я предал тебя, оставив на верную смерть в руках бандита. Вот он сидит сейчас вместе с нами, сидит рядом с тобой и тоже по тебе плачет. Он давно уже не бандит, давно отсидел свое и раскаялся. Он плачет, и я плачу. Плачу, потому что ни разу перед тобой не покаялся, и хочу, чтобы ты меня простил. Помнишь, мы пришли однажды на танцы в парк Горького и стали приставать к двум девкам? А девки эти были с Первушки, а мы не знали этого. И этот бывший бандит вывел нас с танцплощадки и хотел тут же обоих резать. Я вырвался и убежал. Я мог побежать за милицией, но я никого не позвал на помощь с перепугу. Исчез, как последнее ничтожество… Шурик, прости меня за это! Прости так же великодушно, как простил Рабби Ханина своего палача!
Когда услышали в микрофон про Рабби Ханину, то тут же перестали скулить, подняв на меня свои мокрые, дремучие лица. Они страшно любили, когда я начинал им тискать чего-нибудь из Агады. Ну просто от восторга визжали. Проходу мне с Агадой не давали. Дышать не давали, до того им все нравилось оттуда. Даже этот тип из морга перестал свои ладони друг к другу прикладывать. Очень уж не терпелось приоткрыть им хоть самую малость про зэка. Показать им Бога вокруг нас.
— Его вывели на казнь, привязали высоко к столбу, и развели огонь под ногами, — начал я, — а чтобы продлить ему страдания, палачу велели время от времени прикладывать ему на голую грудь мокрый войлок. И смерть все никак не наступала. Тогда палач вдруг обратился к своей жертве: «Послушай, Рабби Ханина, знаю, что прямо из моих рук ты отправишься в вечную жизнь, ибо всем известно, какой ты великий праведник, как желанна душа твоя Господу Богу. Так дай же мне слово, старик, что ты и за меня там попросишь, если я хотя бы сейчас совершу в жизни один-единственный добрый поступок?!» И Рабби Ханина остался таким же великим и милосердным и воскликнул: «Обещаю тебе это, палач мой!» Услышав это, палач быстро развел большой огонь, какой только мог, перестал прикладывать ему на грудь мокрый войлок и сам в костер бросился. И в тот же час вострубили на небе: «Рабби Ханина со своим палачом идут сюда, пропустите обоих в вечную жизнь…»