Николай Байтов - Проблема адресации
21
Подходя к монастырскому почтовому ящику, я был готов бросить конверт не надписанным. Лихорадка меня истрепала: я не мог дольше оставлять конверт у себя, но не мог быть и уверен, что кто-то вскроет его и прочтёт мой опус.
Тут я увидел длинного, тёмноликого человека, который опустил письмо, повернулся и отходил от ящика. Почему-то как раз мрачная тень… или, если сказать точнее, выражение упорного, бескомпромиссного уныния на его лице — побудило меня к нему обратиться. Сам не знаю, как это произошло. Он не замечал меня, — я тронул его за рукав:
— Э… постойте… простите пожалуйста… можно вам… э… такой вопрос…
— Что вам угодно? — обернулся, приостанавливаясь.
Я был страшно смущён, весь горел. Всё же непостижимым образом слова отслаивались от моей оцепенелой воли.
— Со мной первый раз… случилось это… и… видите ли… я не совсем понимаю… куда надо отправлять…
Он меня оглядел, словно окатил волной мрака. Но презрения не было — я понял, что не обманулся, и это меня ободрило.
— А почему вы, — спросил он медленно, — почему вы думаете, что когда это случится во второй раз и так далее, вы будете в ином положении?
— Как?… в каком?
— Если вы не знаете адреса, то вы никогда его знать не будете.
— Но… Не понимаю… Первоначально они же должны… откуда-то браться: адреса…
— Нет, не должны.
Я мог возразить: «Но вы же где-то взяли», — но произнести это было невозможно, потому что я не знал, как бы он продолжал со мной разговор. Я был в отчаянии. Он это видел, и я видел, что жалости он не испытывает. Поэтому, очевидно, не жалость и не симпатия, а что-то тем более загадочное руководило им, когда он сказал:
— Знаете ли, здесь неудобно разговаривать: многие ходят. Давайте отойдём в сторону.
Он указал влево, и мы двинулись за настоятельские покои. Вышли на обрыв. Здесь была задняя, глухая стена, нагретая солнцем. С черепичной крыши после недавнего снегопада катилась капель.
Пока мы шли, я успел обозлить себя — нарочно, деланно.
«Не понимаю, — бормотал я. — Из чего делают проблему! Это смешно!.. Что я должен? — Хочу — пишу. Что хочу, то и делаю. Почему я должен оглядываться на идиотов? Ладно, пускай я буду наблюдать их ужимки, но…»
— Вам смешно? — перебил он меня. — Ну, попробуйте посмейтесь. — Он обратил снова на меня взгляд такого мрака, что я умолк.
Мы стояли минуту на слепящем солнце. Капель пела за нашими спинами. Повинуясь некоему испытательскому любопытству, я вытащил конверт и, не оборачиваясь, повертел перед ним.
— Видите: хотел бросить не надписанный. Вы здесь давно, да? Скажите, что бы произошло?
— Вам бы его вернули в келью, — объяснил он без выражения, — а потом стали бы так назойливо звать к хавию, что вы бы сдались.
Я присвистнул:
— Ну, это ещё поглядеть… А как узнали бы, что это мои стихи?
Он даже не удостоил ответом такой вопрос.
— Ну хоть прочли бы? — не отставал я.
Поморщился: — Зачем? Что за мальчишество? Что вы из себя делаете?…
И снова:
— Зачем?
— Ну хорошо, предположим. И что посоветовал бы хавий?
— Отправить вашим близким. Кто у вас?
— Ого! Каким это близким? У меня мать и сестра. Что — к матери?… Вы сами знаете, что бывает в этих стихах… И это — к матери?… или к сестре?… а? — Бред сивой лошади!
Он дёрнулся:
— Это я — хавий? Так?
— Нет… почему… — (Я на попятный.)
— Почему?… А почему я должен воспринимать от вас словосочетания типа «бред сивой лошади»?
— Я извиняюсь. — (Совсем смешался.)
— Не «извиняюсь», а «извините»!.. Недомерок! Заткнулся бы ты!
— Однако… Что это вы?… Что с вами?
22
«Три тайника — как три духовника» — писал я… Наверное, это было в то время. Стихотворение, понятно, не сохранилось, только одну строчку всего и помню… Прошло сорок лет — вся жизнь, можно сказать, а я так и не привык: мучительно стесняюсь показывать, произносить вслух — даже вот такую одинокую строку… Печатать — можно: кто-то далеко, незримый, неконкретный откроет и прочтёт… Но когда я сам здесь — это как испортить воздух в приличном обществе. И ничего с этим не поделаешь. Таковы мы, поэты старой закваски, воспитывавшиеся в монастырях у скибов…
23
Несмотря на его сдержанность, я видел, что он очень и очень благодарен за переданные ему вовремя сведения. И всё-таки он, покидая монастырь, не счёл возможным оставить свой адрес, чтобы я стихи отсылал ему — так же, как он своему освободившемуся… другу — не другу — я так и не понял, кто это был. Поэтический единомышленник? Или просто «любитель»? — Но ведь не платный же прочитыватель! — за монастырскими стенами это не имеет никакого смысла…
24
— Дай сюда! — вдруг он крикнул и — выхватил у меня конверт. (Оглянулся на угол здания? Или нет?… Быть может, показалось…)
Разорвал. Читал две минуты. Мне кажется, он успел прочесть дважды… Капель стучала по нашим курткам. Одна капля (или несколько?) — упала за ворот и текла по спине… но я не чувствовал. Солнце слепило.
Скомкал листок и швырнул с обрыва.
— Хуйня, — буркнул он. — Несусветная галиматья. Больше никогда не пиши. Ты меня понял?
Я глядел вслед улетевшему стихотворению. Непонятное чувство… странно — почему? — ведь он сделал мне облегчение. И что тут смешалось? Тем не менее…
— И после этого, — произнёс я, — после этого вы будете настаивать, господин, на вашем утверждении, что вы — не хавий? Вы ещё дерзнёте разыгрывать мне обиду?
— Разыгрывать? — он обнажил зубы. Только позже до меня дошло, что это был смех, и всю жизнь потом я испытывал некоторую скромную гордость: я видел смех Щудерека (а никто не видел, — по крайней мере, из мемуаристов).
— Ого! Это ты хочешь заявить, юноша, что ты настоящий, а? Настоящий поэт? Ха-ха… Если так, — что ж, я не препятствую, будь таким, дьявол блесс ю!.. Но — кем бы ты ни был — заруби себе… Посмотри на меня и твёрдо запомни: ты никогда больше ко мне не подойдёшь! Мы с тобой не знакомы и никогда не познакомимся впредь! Твои стихи мне омерзительны.
25
Я почувствовал тошноту: тьма и уныние мгновенно покрыли меня, — и вместе с ними пришла ярость: ну вот, меня обманули и подловили. Случилось самое худшее из всего, чего только надо было опасаться: мало того, что выследили, ещё и использовали мой тайник, чтобы подсунуть… И я прочитал… А мог по первым же буквам… по почерку… хотя почерк?… быть может, подделан? — Чем-то похож. — Но тогда кто-то читал и моё, хотя бы затем, чтоб… Но я, как последний идиот, ещё и перечитал — ещё никак не врубаясь, что это и откуда здесь среди моих листов…
Или… — новая догадка, ещё ужасней: а вдруг человек, нашедший тайник, решил, что сюда кладут для меня (то есть кладёт кто-то другой, а я прихожу и читаю)? И он решил воспользоваться — заодно: ведь если я такой, то почему бы мне… О, гадость, гадость! Что теперь делать? Надо срочно менять место!
Забрав свои пять листов и озираясь, не подсматривают ли за мной, я выскочил оттуда. Сердце колотилось. Шестой, чужой лист — оставил в дупле, чтобы тот понял, если придёт — а он наверняка… — что место брошено и ему рассчитывать не на что здесь. (Но какую же гадость пишут, однако! — всё эстетическое во мне было оскорблено, глумливо оплёвано, изнасиловано…)
26
Прошло много лет, Щудерек давно признан классиком, причём на двух языках (его отец был эмигрантом из Камана… впрочем, происхождение Щудерека, как считают исследователи, сложно; мне никогда не было интересно вдаваться в эту проблему, но я знаю, что она существует). В монастыре я с ним общался ещё раз, спустя полгода. Я оказал ему ответную услугу, но иную: передал кое-какую информацию, случайно узнанную от хавия: у меня к тому времени был уже духовник, и он однажды проговорился о делах или намерениях, которые я сопоставил с другими фактами и понял, что они имеют отношение к Щудереку. Между прочим, моя услуга оказалась ценной: Щудерек сделал ответный ход… верней, не ответный, а упреждающий — и в результате его вскоре освободили. Зачем скибы держали его в монастыре, я так и не узнал. Подозреваю, что они рассчитывали, в чём-то изменив его душевно-духовно-интеллектуальный облик, завербовать его в свою шпионскую сеть, которая, как известно, оплетает весь мир. Среди многих смешных черт монастырской жизни наиболее поражало то, что скибы полностью игнорировали писание стихов. Они словно не понимали или не хотели знать, что поэтический бред, в который так или иначе впадают здесь все (хотя для каждого частота и сила припадков различны), — изменяет человека вовсе не в том направлении, как ими задумано. Вот и Щудерек: его хотели превратить в «супер-агента», а он вышел «супер-поэтом»… Когда на первых порах я пробовал с духовником завести разговор о поэзии, тот в очень сухих выражениях дал понять, что это не предмет, который здесь принято обсуждать с наставниками…