Игорь Аверьян - Из глубины багряных туч
Когда приходит норд-ост, обитатели Азовска покидают свои жилища лишь по необходимости: на работу; в магазин за молоком и хлебом; собаку вот покормить; либо за другими надобностями, без которых жизнь мелеет.
Умный дворняжка (наилучшая, самая благородная, симпатичная и интеллигентная собачья порода на свете), стерегущий дом уже более пяти лет, нетерпеливо высовывает умную лохматую морду в арочный вырез своей будки, помаргивая от летящих в карие глаза крупинок снега. Ветер стучит неплотно пригнанной створкой калитки; Сысой Псоич, хоть и опытный, инстинктивно вздергивает уши на каждый стук; но баб Катя, шаркая ногами в галошах, надетых на толстые шерстяные носки, уже приближается уже приближается! — с миской, и Сысой Псоич забывает о калитке, он чует добротные и теплые запахи, которые никакой норд-ост в мире не в силах рассеять в атмосфере, и радостно выскакивает из будки навстречу, победно гремя цепью.
— Ух ты, душа моя…
Баб Катя исходит нежностью к псу и умилением. Она не может удержаться, чтобы не погладить теплую лохматую голову собаки. Сысой Псоич терпеливо и снисходительно сносит эту ласку, хоть и очень хочется есть. Он любит баб Катю. Баб Катя, наклонившись к нему, чешет и теребит милого дворняжку за ушами… и наконец, к его радости, все переплескивает из миски в собачью обеденную посуду: старый алюминиевый тазик. Принесенное из теплого дома исходит на морозе вкусным парком… Кареглазый Сысой Псоич, пританцовывая от благодарности, глядит баб Кате в глаза: «спасибо, теперь уходи: я люблю есть в уединении».
— Ешь, ешь, миленький… Ешь, мой хороший… Кушай, моя радость…
Ветер в бессмысленном неистовстве мечется по саду, свистит в переплетениях нагих виноградных лоз, в проволоках, которые Атеня (баб Катя и теть Люба зовут меня «Атеней», как звали мама и папа) в недавнюю оттепель натянул несколькими рядами в огороде над будущими помидорными и огурцовыми грядками.
Баб Катя выпрямляется и с пустой миской направляется было к дому, как вдруг в вое ветра слышит крик — сорванным, изломанным голосом, сквозь слезы: «Баб Ка-а-ать!!» Она с трудом, медленно поворачивается и видит: у забора стоит кто-то — незнакомый, плечистый, высокий, с ярко-бледным, но плохо различимым в метельной мути лицом.
— Кто там? — спрашивает баб Катя, нахмурившись, и испуганно всматривается в незнакомца и вдруг видит, что Сысой Псоич сжался и уползает в будку, щерясь и рыча, и испуганно всплескивает руками и вскрикивает в испуге, и даже миску роняет — которую ветер с громким громыханием тащит по цементной дорожке двора.
Она всполошенно ковыляет за мискою, и в этот момент:
— Ну и пого-о-одка! — раздается за ее спиною высокий и веселый голос тети Любы.
Ладная, грациозная в своем приталенном темно-синем драдедамовом пальто с серебристо-черным песцовым воротником, тетя Люба торопливо закрывает за собою калитку, словно хочет преградить непогоде путь во двор. Ее щеки разрумянены ветром.
— Что это за дядька был, Катерина Степановна? — спрашивает тетя Люба.
— А ты не разглядела? — несмотря на ветер, баб Катя говорит шепотом.
Тетя Люба пристально глядит ей в глаза.
— Не-е-ет… Он сразу отвернулся и чуть ли не бегом от меня…
— А ты родинку… над бровью у него… видела?
Тетя Люба кивает… Ветер воет и раздувает мех ее воротника.
Они молча идут через двор к крыльцу.
— Померещилось просто… — тихо, словно отдавая слова ветру, произносит тетя Люба. — Где Атеня? — звонко, легко превозмогая рев ветра, спрашивает она.
— Та ну его, Атеню того… Гулять ушел и запропастился. Уроков не делал. А скоро темнеть начнет… Где вот носит его? В такую погодищу!.. Спрашивается!..
— Когда и гулять, как не в его возрасте, — ответствует тетя Люба. — Чего погода? Нормальная погода. Мальчишке такая погода как раз и интересна. А когда тишь да гладь, то…
— А уроки?!
— Успеет… — Тетя Люба вздыхает. Странный незнакомец уже забыт; она о чем-то своем: потаенном, важном, милом — думает… Но добавляет: — А то мы его все тюкаем-тюкаем по каждой мелочи… Все избаловать боимся… а мальчишке не тюканье, а понимание нужно.
— И то правда… — баб Катя вздыхает. — Ой, Господи…
Они поднимаются по крыльцу и входят в дом.
Возле вешалки в коридоре тетя Люба включает свет и помогает баб Кате развязать узел на спине и сама после этого быстро снимает с себя пальто и вешает на вешалку возле трюмо. Баб Катя украдкой (с жалостью) глядит на нее, на ее свежее, мило курносое, разрумянившееся на морозном ветре лицо, в блестящие, как у всякого влюбленного человека, синие глаза.
— Пал Сергеич звонил, — сообщает она негромко.
— Я знаю, он меня нашел на работе, — звонко отзывается тетя Люба, еще сильнее покраснев и отворачиваясь смущенно, и быстро уходит к себе. В проеме двери она оглядывается лучисто. — Я сейчас чайку горяченького попью и… съезжу, хорошо? Поставите чайник, Катерина Степановна?..
— Конешно-конешно, Любушка… переодевайся пока, — торопливо говорит баб Катя. — Оладушек утрешних поешь? С вареньицем абрикосовым, а? Я разогрею мигом…
«Я разве против?.. Ох, Любонька… душа моя душенька…»
Баб Катя ковыляет на кухню, она же столовая: просторная, полная воздуха комната с двойным в ширину окном. Моей маме всегда хотелось иметь полную воздуха и света кухню-столовую. Баб Катя зажигает газовую плиту и ставит чайник.
За окном смеркается. Там все тот же противный, шальной визг норд-оста, черные тучи мчатся над черными садами. В доме же тепло и тихо, на кухне яркий свет горит в люстре, хлеб лежит на большом блюде под белой тряпицей… Баб Катя достает из холодильника миску с оладьями, перекладывает их на сковороду и вздыхает, посматривая в синеющий сумрак в окне. «Кто же это был? Господи, шляются всякие… но родинка, родинка!.. И глаза какие-то похожие… хоть и в кругах черных… Ой, Господи-и-и… Чего только не померещится…»
— Какие мы ему матери, — спустя мгновение сочатся в пространство ее сокрушенные шепоты, плавают под высоким потолком: между старинной посудной горкой — просторным обеденным столом под клеенчатой скатертью с весело изображенными на ней фруктами — плитой — и печью с наставленными на ней днами вверх кастрюлями и сковородками; сочатся шепоты: — Какие мы ему матери; одна — стара: я бабка, не мать; пора копыта отбрасывать; другая мужской любви хочет, вон — сияет, свечечка, для своего Павлуши, Пал Сергеича… пестует Атеню, как сына родного, а все ж и своих детей хочется… А еще говорят, Бог есть; за что же он Атеню-то сиротой сделал? за какие таки грехи наказал?.. У батюшки один ответ: пути Господни неисповедимы…
И — плавают, плавают шепоты в уютной, просторной кухне, а там и чайник на плите тоже, словно голос пробуя, тихонько зашептал что-то и вплел в шепоты баб Кати свой шепот, и оба шепчут, шепчут, шепчут…
…кипит, кипит на тихом негасимом огне тихая жизнь в большом доме, где есть комната с огромным книжным шкафом, в доме с виноградником, садом и огородом, где с мальчиком живут полная надежд на счастье тетя мальчика по матери Любовь Никитична, «тетя Люба», и бабушка мальчика по отцу Катерина Степановна, «баб Катя». Она называет себя и тетю Любу «матери». «А кто ж мы?» — улыбается она.
Никого родных у мальчика Атени Тимакова больше нет.
_______________Шестидесятый год, восьмое сентября, четверг, одиннадцать вечера без каких-то минут. От центральной площади Азовска ровно по расписанию отправился автобус городского маршрута. Большинство пассажиров возвращалось из театра: в Азовске шли гастроли ленинградского БДТ; в тот вечер игралась какая-то из пьес Горького.
Спустя четверть часа автобус одолевал длинный подъем, за переломом которого начиналась Матросская Слобода, а там — остановка, где должны были выйти мои отец с матерью: они были в театре в тот вечер и ехали в том автобусе. Автобус тащился не торопясь; в этот поздний час в нем, наверное, было по-вечернему тихо и уютно. А навстречу ему уже мчится — летит — несется ведомый пьяным шоферюгой тяжело груженный ворованной арматурой МАЗ. У поворота возле водонапорной станции этот проклятый МАЗ, повинуясь бессмысленному провидению, не смог повернуть, как надо было, и свисающий из кузова хвост арматуры на всей скорости хлестнул автобус в окно, возле которого сидели мои отец и мать. Больше никто из пассажиров не пострадал, да и автобус чудесно отделался только разбитым стеклом. Отец же и мать погибли мгновенно и одновременно.
На следствии водитель автобуса показал, что какой-то мальчишка не мальчишка, парень не парень, словом, тень чья-то словно мелькнула у него в зеркале заднего вида, после чего грузовик с арматурой как-то странно метнулся, дернулся… Шоферюга же МАЗа ни черта не видел, никаких мальчишек и теней, он едва лыко вязал.
Так что баб Катя имела основание сетовать на Бога.