Дмитрий Козлов - Я уже не боюсь
Вдруг рассудок ледяным лезвием рассекает мысль об ударе. Вспоминаю, как один чувак из сто тридцать первой школы на спартакиаде в прошлом году рассказывал, что их этому учил тренер: прикрывшись самбовкой — так, чтобы не видел судья, можно пару раз врезать противнику в челюсть. «Расслабляющие удары», как он их назвал.
Решение принимается мгновенно. Прикрыв кулак курткой, разворачиваюсь спиной к судье и что есть силы луплю армянина в челюсть. Тот воет, удивленные глаза наполняются слезами.
Еще удар.
Еще.
Судья не видит, зато видит зал: под потолком разносится возмущенный рев. Краем глаза среди других лиц замечаю Надино; в отличие от шока, изумления или возмущения остальных, в ее взгляде есть нечто, очень похожее на торжество.
Мирзоян, оправившись от неожиданного потрясения, сам обрушивает на меня град молотящих ударов. Затем подсекает, валит на ковер, хватает за руки, не зная, что делать дальше — бить самому или не позволять бить себя. Его толстая, как бревно, рука совсем рядом с моим лицом.
И тогда, попытавшись шевельнуть руками и ногами и убедившись в их полной обездвиженности, я чувствую, как рассудок окончательно растворяется в отчаянной, бешеной ярости, и применяю последнее оставшееся оружие.
Мирзоян, в окружении толпы сочувствующих, выходит на крыльцо с перебинтованной рукой. Его тренер хлопает армянина по плечу. В глазах борца по-прежнему стоит полное непонимание того, что произошло. Я отхожу за угол и возвращаюсь назад, когда крыльцо спортзала пустеет.
— Ну ты дал, Михасик… Ну ты дал! — заливается Крот. — Юрич говорит, что будут ставить вопрос об отчислении… Хотя он так всем говорит… Вон и мне, когда с сигаретой в параше поймал, то же говорил… А ты не парься, Михасик. Мы все… все за тебя.
Киваю, и Крот убегает к стайке возле автобуса. Я знаю, что там Крот, как и все остальные, тут же начнет обсуждать, насколько съехала моя крыша и когда меня переведут в школу для умственно отсталых душевнобольных маньяков-дебилов. Вспоминаются слова Крота о натуральном мясе. Я до сих пор чувствую во рту вкус крови Мирзояна и едва сдерживаю истеричный смешок.
— Хочешь? — слышу голос за спиной.
Обернувшись, вижу Арсеньеву. Она протягивает пачку с двумя оставшимися сигаретами. Я не курю, хочу отказаться, но вдруг протягиваю руку и беру сигарету. Надя достает другую и, смяв пачку, бросает ее на замусоренный газон. Щелкает розовая зажигалка «Cricket» в Надиных пальцах, и рот наполняется горьковатым дымом, хоть немного забивающим солоноватый привкус.
Курим и молчим; по улице безразлично несутся машины, в окнах домов, окутанных сумерками, загорается свет. Наконец Надя бросает окурок в траву и говорит:
— Честно говоря, я с Олей Бугас поспорила на червонец, что ты выиграешь, и решила тебя… это… мотивировать чуток.
Я неопределенно хмыкаю.
Улыбнувшись, она отворачивается и, не оглядываясь, идет в автобус. Смотрю ей вслед: от табачного дыма кружится голова.
Думаю о том, что скоро конец учебного года, и смеюсь. Проходящая мимо женщина замечает мои окровавленные зубы и ускоряет шаг.
2
Я стою на остановке. Раннее утро, над проспектом еще висит прохладный сумрак, гул редких машин рикошетит от домов протяжным эхом и растворяется в тишине. Я жду первый троллейбус, чтобы успеть к восьми утра на работу в задницу мира — промзону вокруг метро «Выдубичи». Подрабатываю там уже неделю грузчиком на фирме у отца Вовы Шмата — таскаю шифер, трубы, мешки с цементом и пакеты с шиферными гвоздями.
В доме напротив поднимают роллеты в отделении банка. У двери соседней парикмахерской курит, прислонившись к стене, мама Аллы, подружки Долгопрудного. Я знаю, что она выкурит две сигареты, прикурив одну от другой, а потом откроет парикмахерскую и пойдет работать — и как раз в эту секунду (ну или секундой позже) из гастронома на углу выйдет Усатый, дед Китайца, с растворимым кофе в стаканчике, который он зимой пьет в кафетерии, а летом на улице. Выпьет в два глотка, швырнет смятый стакан в урну и дворами пойдет на завод, как ходит уже тридцать лет. Ну а потом и троллейбус покажется на горизонте, на перекрестке взметнув к небу фонтан ярких синих искр.
Вдруг думаю, что это не просто я знаю, что и когда случится, а наоборот — все происходит по моему велению и хотению. Я здешний маленький божок. Приказываю маме Аллы бросить сигарету — и вуаля, окурок в траве. Велю старику с кофе отправляться в цех — и вот уже древний серый пиджак с рыжей латкой на правом локте исчезает в густой зелени яблонь во дворе напротив. И мне самому не приходится ехать на работу поневоле. Это мой выбор. Часть этого мира, моего мира, которым я управляю.
Поскрипывая и постанывая, к тротуару подкатывает троллейбус с рекламой нового дельфинария на борту. Шипит дверьми, будто выдыхая от усталости. Средние двери не работают, и я запрыгиваю в задние. Несмотря на утреннюю прохладу, в салоне древней чехословацкой «шкоды» пахнет вчерашней жарой — раскаленным дерматином, горячим поролоном из набивки изодранных сидений, немытыми телами и, совсем немного, духами и табаком; из кабины водителя через почти пустой салон тянутся облачка дыма.
Плюхнувшись на сиденье и положив ноги на пустое кресло впереди, я думаю о школе. Ясное дело, никто никого никуда не исключил — это, судя по всему, вообще была тупая шутка тупого Крота. Зато обо мне слух пошел, что я слегка того. Это приятно. У меня в последнее время чувство гулкой пустоты в том месте, где вроде как должна находиться личность. Я раньше любил смотреть по телику мультики про черепашек-ниндзя. Их трудно было спутать, и не только из-за разноцветных повязок на лбах. Леонардо был главным. Рафаэль отпускал саркастические шуточки. Микеланджело обожал пиццу, а Донателло был умником и придумывал всякие изобретения.
Я был никем.
А теперь я псих, кусающий людей за руки.
А еще я играю на гитаре.
Странно, но, вспоминая эту историю, я совсем не думаю об Арсеньевой. Когда Юля пришла в наш класс, она мигом вышибла Надю из моих мыслей так далеко, что та скрылась за горизонтом.
Когда троллейбус проползает мимо универмага, я думаю о кроссовках «Adidas», которые продаются там в обувном отделе. Это даже не совсем кроссы, а скорее помесь с сандалиями: носок закрытый, а сзади лямки с застежками. Темно-зеленые. Суперкруть. В таких и в футбик играть можно, и не жарко. Только вот дорогие. Но я до середины лета успею подзашибить бабла, и «адики» будут мои… Лишь бы их никто до меня не купил…
Выдубичи — территория победившего ада. Сумасбродные хитросплетения эстакад и путепроводов, ветвящихся друг над другом и вечно гудящих от несущихся машин. А внизу — окутанный выхлопными газами замусоренный пустырь, забитый ларьками и маршрутками и патрулируемый стаями бродячих псов. Однажды учитель рисования Аркадий Иванович (его за полноту и вечную сонливость прозвали Диванович, или просто Диван) показывал нам альбом с картинами художника Эшера, со всякими шизоидными бесконечными спиралями, лестницами, которые ведут сами в себя, и прочими невозможными безумными штуковинами. Сидя на скамейке в ожидании служебного автобуса, который потащит меня в недра промзоны, я смотрю на клубок бетонных змей над головой и думаю, что Эшер мог приложить руку к созданию этого места. Кажется, все эти пути никуда не ведут, замыкаются сами на себя, машины бесконечно гоняют по кругу, и все здесь давно покорилось неконтролируемому хаосу.
Когда-то желтый, а теперь побуревший от вечной здешней копоти «Икарус» ползет среди облезлых заводских цехов, кирпичных труб и заваленных остовами машин полей растрескавшегося асфальта. «Гармошка» автобуса так жалобно стонет на поворотах, что кажется, он вот-вот распадется пополам. Я сонно вишу на поручне над Боцманом — сварщиком со СТО напротив нашей конторы, который когда-то служил на флоте и теперь вечно козыряет татуировками с якорями, когда напьется. Он меня не видит — сопит, прислонив голову к стеклу; кепка с надписью «USA California» съехала с головы, приоткрыв остатки седой шевелюры.
Остальных не знаю, хотя много знакомых лиц: каждое утро едем вместе. Все такие же серые, угрюмые и молчаливые, как и пейзаж за окном.
Я работаю в паре с Дрэдом. Назвали его так, наверное, из-за фильма со Сталлоне — во всяком случае, точно не из-за прически, которой у него нет по причине облысения. Не знаю, мне все равно. Дрэд — вечно угрюмый долговязый дрищ с худыми руками-палками; он вроде как только вышел из тюрьмы, где сидел неизвестно за что непонятно сколько. Он особенно не распространяется, а мне неинтересно. Мы с ним таскаем туда-сюда волнистые и плоские шиферные плиты, загружаем машины клиентов, разгружаем те, что привозят нам товар, взвешиваем и отпускаем мешки с шиферными гвоздями, а в редкие минуты отдыха лежим на горе мешков с цементом, в тени ржавой лапы козлового крана, и курим одну сигарету за другой, глядя на белые следы самолетов в синеве неба и башни огромных труб ТЭЦ, высящиеся на горизонте.