Жан д'Ормессон - Бал на похоронах
Он опять принялся петь на пустынном кладбище и, внезапно остановившись, поднял руку в фашистском приветствии перед оторопевшими могилами…
— И можно было идти на смерть за вот эти слова?.. О-ля-ля! Прекрасные воспоминания, не так ли?
— Да, прекрасные воспоминания, — воскликнул я.
— Бросьте вы! Не изображайте из себя, прошу вас, юную девицу-моралистку. Мы здесь среди своих, старина. И если бы Ромен был жив, он первый посмеялся бы над вами. Когда я был молод, существовали всего два понятия — забавных и достаточно близких, чтобы они могли смертельно ненавидеть друг друга — фашизм и коммунизм, и чтобы понимать друг друга с полуслова — опять-таки фашизм и коммунизм. Они понимали друг друга так же, как ненавидели друг друга, и только дураки испускали павлиньи крики, узнав о подписании германо-советского пакта… Я сейчас открою вам секрет: во времена молодости, когда я был дружен с отцом Ромена, — только молчите как могила! — я сам колебался в выборе…
— Вы колебались?! — удивился я.
— Это было потрясающее время. И не только потому, что я был молод. История, которую изучают потом, всегда далека от того, чем она была в свое время, когда она делалась…
Так вот, Ромен был тогда влюблен в женщину, которая была на пятнадцать лет старше его. Она была женой префекта полиции Марселя. Пожалуй, это скорее она страстно влюбилась в Ромена. Она была чертовски хороша и бесстыдна. А у него был друг… постойте, вы должны знать его имя! — это был нынешний великий канцлер Почетного легиона генерал Дьелефи. Они учились тогда вместе в марсельском лицее и были неразлучны. Зимой они вместе катались на лыжах, а летом ходили на лодке в бухты Кассиса. А когда выдавалось пару часов свободных — отправлялись в Истр побродить вокруг самолетов. И вот в тот вечер, о котором я вам говорил, Андре двадцать раз рассказывал мне эту историю…
— Какой Андре? — переспросил я.
— Андре? Да шевелите же мозгами, старина: это отец Ромена, муж немецкой еврейки, сторонник Франко, марсельский судовладелец, фанатик авиации… В тот вечер в портовом кабачке сидели Ромен, Элен и Симон Дьелефи. Симон весь кипел энтузиазмом: он хотел поступать в Сен-Сир и хотел сражаться на войне. Уже тогда голос и имя временного генерала, которого звали Шарль Де Голль и который имел наглость не подчиниться приказам и отправиться в Лондон, начинали будоражить умы французов. Симон Дьелефи бредил одной идеей — присоединиться к нему. А Элен, с ее зелеными глазами и ногами, растущими от шеи, думала совсем о другом, как вы понимаете, — о том, как удержать возле себя Ромена. Это был ее мальчик, но этот мальчик был уже мужчина… Ромен упился в стельку, и, не зная, как отделаться от Элен и Симона, которые тянули его в разные стороны, решил вдруг сыграть в орла и решку: бросить жребий, отправляться ли ему в Англию. Он попросил Элен — та была вся в слезах и расстроенных чувствах, тоже пьяная в доску — подбросить вверх монетку в сто су. Затем все трое бросились на землю, чтобы узнать указание судьбы, — и это был орел…
В пять часов утра Ромен и Симон отплыли на посудине, которая направлялась в Алжир. Конец истории вы знаете…
— Конец истории? — пробормотал я. — Какой конец?
— Нет, вы посмотрите на этого кретина, — пробурчал он, словно меня тут не было. — Он действительно ничего не знает. Но Ромен же был вашим другом! Посреди Средиземного моря Ромен и Симон захватили корабль на манер Хэмфри Боггарта в фильме «Иметь или не иметь» и силой принудили их идти на Гибралтар… А из Гибралтара…
…Между тем люди постепенно начали собираться. Составлялись маленькие группки, в которых царила торжественная неловкость, присущая церемониям похорон и королевских аудиенций. Я спрашивал себя, что мог бы подумать Ромен, больше всего боявшийся скуки, о собственных похоронах. Я думаю, он бы сбежал: он слишком любил жизнь. Он подцепил бы одну из молодых женщин, оплакивавших его уход, и с нею удалился. Он всегда продвигался по жизни победным маршем… У меня же не было ни его циничности, ни его равнодушия. Я обернулся к Виктору и вздохнул:
— Идемте…
Но он отпустил меня, хлопнув по плечу, и я направился поцеловать руку Марго Ван Гулип. Она в ответ прижала меня к сердцу, она тоже любила Ромена.
Между Марго Ван Гулип и Виктором Лацло не было ничего общего. Они принадлежали к двум совершенно разным мирам и могли бы никогда не встретиться. Единственной нитью, их связывающей, был Ромен. И еще я тоже. Марго — Королева Марго, как ее называли друзья, — редко бывала одна. Она всегда была окружена поклонниками или шутами, которые должны были ее защищать, развлекать, смешить, а она их за это кормила.
На кладбище в этот день ее сопровождали два брата. Эти двое хорошо пожили в прекрасные дни молодости: поездили по свету, просиживали сутками в казино Монте-Карло. Об одном ходили слухи, что он был любовником одной из тех «королев в изгнании», о которых мечтал молодой Пруст; о другом поговаривали, что его выставили из казино за то, что он шулерничал. За это шутники их окрестили: одного — Бур-ля-Рен (дословно «королевское местечко»), а другого — Шуази-ле-Руа («выбери короля»), а когда видели их обоих вместе — «Большое Предместье»…
…Как и Виктор Лацло, Марго Ван Гулип была живой легендой. Вся хроника «безумных лет» — между двумя мировыми войнами — была освещена ее блистательной и роковой красотой. Ограничимся здесь только областью литературы, в которой она сыграла далеко не последнюю роль. Так, Габриель Д’Аннунцио, уже пожилой, Луи Арагон и Поль Моран — все они, последовательно или одновременно, пали жертвами ее чар. Она постоянно является под разными личинами, что только добавляет ей очарования таинственности в их пламенных письмах. Жюль Ромен посвятил ей свой чистый и уже несколько подзабытый роман «Особенная женщина». В свое время вокруг него было много шума в парижском кругу, но он оставил ее холодной как мрамор. Она витает в нем — жестокая и обожаемая повелительница — во сне воспоминаний…
Происхождение всех великих мифов теряется во мгле. Одни утверждали, что она родилась в борделе где-то на Ближнем Востоке. Другие — что она была дочерью весьма набожного раввина из Туниса или Триполи. Сама она время от времени бросала с напускной небрежностью красочные намеки, в которых можно было усмотреть все что угодно: от голодного детства до интерьеров, достойных «Тысячи и одной ночи». Она три или четыре раза выходила замуж, но имена ее мужей были менее известны, чем имена ее любовников, при этом состояния ее мужей были гораздо значительнее. Она жила в Риме, Лондоне, Венеции, Нью-Йорке, а в Париже ее дом на набережной Анжу стал местом встреч для мира моды, театра, журналистики и дипломатии.
— Боже мой! — сказала она мне. — Как мы любили Ромена, мы оба.
Что я мог ответить ей на это?
— Вы помните Патмос? — спросила она меня с улыбкой. Эта улыбка напомнила мне обо всех бесчисленных былых победах этой девяностолетней, теперь разрушенной временем живой карикатуры, которая стояла сейчас передо мной и обнимала меня, — эта улыбка символично соединяла в себе все: радость жизни с ее разочарованием…
…Помнил ли я греческий остров Патмос?!. Мне было двадцать лет, или даже меньше; огненное солнце сжигало небо Греции… Прошлое налетело на меня вихрем и унесло прочь в складках своих очарованных парусов, и это теперешнее кладбище в преображенном настоящем отошло в небытие…
Я знал Грецию теоретически: я уже прочел несколько страниц Гомера, Эсхила и Софокла, Платона, Фукидида… Я знал наизусть эту дивную сцену из «Илиады», где Гектор, сын царя Приама, идя на битву с греками, осаждавшими Трою, прощается с Андромахой. Плюмаж из конского хвоста, развевающийся на шлеме Гектора-отца, пугает его маленького сына Астианакса — ему, возможно, всего несколько месяцев от роду. И тогда блистательный Гектор снимает этот страшный шлем, кладет его на землю, прижимает сына к себе и покрывает его поцелуями. Затем передает его на руки Андромахе, которая, — говорит Гомер, — принимает его на свою благоуханную грудь со смехом в слезах…
Этот «смех в слезах» Андромахи окрылял меня счастьем. Я видел в нем одну из важнейших черт мира романа, который вот уже много веков идет рука об руку с миром реальным. По мере своего роста, роман постепенно освобождался от героев и богов, на которых он держался в своем младенчестве — в купели эллинического мира. Повзрослев, он повернулся лицом к человеку, к пожирающим его страстям, часто противоречивым…
Но родился он у Гомера в этом его гениальном оксюмороне[1], и благодаря ему мать Астианакса предстает перед нами как живая.
Греция уже давно манила меня благодаря книгам, которые много — может быть, даже слишком — занимали меня в юности. Сам же я еще никогда не бывал в этих легендарных местах, где жило столько героев: Антигона, Ахилл, хитроумный Улисс, Перикл… Естественно, когда мне представилась возможность отправиться к Эгейскому морю и Додеканесу, я ухватился за нее обеими руками.