Валентин Тублин - Покидая Эдем
Как это и случилось однажды. Но это было много позже, потом, а в те блаженные времена до этого было еще далеко и можно было не думать о том, что только могло или должно было случиться, — не думать и быть рядом.
Шум поднимался вверх, выше и выше, ударялся в гранитные колонны, достигал лоджий, бился о своды, дробился, мельчал, становился тише, еще тише, еще, исчезал, пропадая совсем. Чистые альтовые звуки детских голосов, плеск воды, шлепанье маленьких босых ног, удары пробковых, деревянных, поропластовых досок, хлопанье дверей в душевых — все утихало, исчезало, пропадало, растворялось в огромном объеме бывшего храма. Вода, еще мгновение назад бурлившая, расходилась большими кругами; завихрения успокаивались, исчезая сначала в середине, затем у бортов; вода застывала не сразу, она покачивалась, ворчала, всплескивала, замирала, затем вздрагивала, покрывалась рябью и, наконец, застывала — зеленовато‑синий прямоугольник остекленевшей прозрачной жидкости, оправленный в раму из четких линий темного кафеля. Кафель прохладен и влажен, рука прикасается к нему, и ощущение напоминает о прохладности нежной девичьей кожи. Красно‑черные полосы халата ярко выделяются на блестящей поверхности. Огромные электрические часы с неподвижной сейчас секундной стрелкой показывают абсолютно точное время: девять часов пять минут. Взгляд задерживается на часах, на неподвижной пока секундной стрелке, поднимается выше, туда, где, разбившись, исчезли альтовые детские голоса, еще выше, под самый купол, и, ничего там не обнаружив, спускается вниз, сливаясь с зеленовато‑синим камнем, оправленным в прямоугольник кафеля. Картина эта Зыкину знакома, он видит ее не первый раз и тем не менее, погружая свой взгляд в огромную зеленовато‑синюю чашу, испытывает удивляющее его каждый раз волнение: ему было пять, когда он впервые ощутил это волнение, — и он продолжал ощущать его и в семь, и в десять, и в пятнадцать.
Теперь ему было двадцать пять. В медкарте можно прочесть: «К. Зыкин, мастер спорта международного класса, рост — 181, вес — 81 кг, объем легких — 7600 см3». Прекрасно. Прекрасно — это говорят уже врачи. Одно оставалось неизменным — прямоугольник зеленовато‑синей воды, обрамленный темным кафелем бортов, словно рамой, нежное и влажное мерцание светлого мрамора, темные полосы разметки, таинственно уходящие от мелководья в глубину, и захватывающее дух волнение, которое он неизменно испытывал при взгляде на неподвижную зеленовато‑синюю воду. Так было всегда — пять, семь и десять лет назад, но так же и двадцать. В эту кажущуюся монотонной повторяемость изменения вносились большой секундной стрелкой; целыми кругами и долями этих кругов измерялось его умение и мера его упрямства с того самого момента двадцать лет назад, когда он сказал: «Меня зовут Костя Зыкин, пять лет… мама работает…» — «Ну, не надо плакать, ты ведь совсем большой, ведь ты воды не боишься? Ну вот и хорошо, смотри, какая красивая вода, сейчас я скажу: раз‑два‑три — и потом… правильно. Раз, два, три!..»
Плеск, смех, шум, альтовые звуки чистых детских голосов разбивают тишину, разлетелось вдребезги неподвижное зеркало, «Нет, нет, бояться не надо. Возьмитесь за бортик и ногами — та‑та‑та, та‑та‑та. Вот так. Мальчик, тебе нравится? Вот и прекрасно».
Отсюда и началось, и пошло, день за днем и год за годом. «Вот тебе, сынок, портфель, букварь и тетрадки. Ты уже большой, ты школьник, смотри слушайся учителей». Но он‑то слушается их давно: «Носочки, носочки тяните, не захватывайте доску руками. Костя, ты уже большой, руки должны просто лежать на доске, работать надо только ногами, ногами, вот так, свободней, расслабься, ритм должен быть, как пулеметная очередь: та‑та‑та, та‑та‑та — здесь вдох, та‑та‑та — и выдох; вдох — выдох, вдох — выдох, вот так».
Из его памяти совершенно стерся день, когда они перешли из лягушатника в бассейн, а жаль. Но кто же оглядывается в семь, десять или даже пятнадцать лет? Вперед, только вперед — туда, где ждет нас будущее. Сейчас оно олицетворено огромным зеленовато‑синим пространством, разбито на длинные зеркальные полосы белым пунктиром пробковых дорожек — это дороги, ведущие нас к славе, ибо слава обитает именно здесь. «Костя, смотри, вон идет Минашкин, ты видел, как он плавает?» Он видел. И все видели, и все хотели плыть так же, даже лучше, но пока — так же. И они старались изо всех сил. Господи, как они старались… И разве это старание не приносило успеха? Приносило, иначе они не старались бы так. Секундная стрелка показывала им это, она пробегала, конечно, полный круг, но второго круга ей уже не пробежать, каждый день она уступает; по доле секунды, но уступает, что и убеждает в мысли — необходимо смотреть только вперед. Под вышкой для прыжков за зеленоватой шторой стоит странное сооружение из трех ступенек. Пьедестал почета — вот наша ближайшая цель. И каждый день приближает нас к моменту, когда ширма будет убрана. Пролетают часы тренировок, пролетают дни — а может быть, это годы пролетают, что‑то не различить событий, все слилось — пять лет, семь, пятнадцать…
Когда они стали просто плавать, когда они успели изучить все стили: вольный стиль, он когда‑то еще назывался кролем, и брасс, и баттерфляй, который после был вытеснен дельфином, — кажется, это было в каком‑то другом мире. В котором: «Тяни, тяни носки, вдох — выдох, усиливай проводку руки, на гребке не поднимай плечи, пятки, пятки разводи: р‑раз — и выдох, р‑раз — и толчок, скользить надо, больше наплыв, не суетись, вы должны быть в воде естественны, как рыба, — вы видели, чтобы рыба суетилась? — вот, вот так… И потом — со следующей недели вам придется ходить на тренировки каждый день».
Каждый… Но только так можно тронуться с места, только так можно подойти вплотную к предмету за зеленой ширмой. Вся жизнь состоит из ступенек, всю жизнь ты их преодолеваешь — все равно, поднимаешься ты или опускаешься, просто в последнем случае усилий требуется много меньше и все занимает совсем немного времени. Зато поднимаясь…
Ступеньки назывались разрядами, настольной книгой была «Единая всесоюзная спортивная классификация», раздел «Плавание», стр. 141 — третий разряд, второй, первый. Маршрут его жизни на долгие годы был строго определен: из школы — домой, чтобы наспех прожевать бутерброды, заботливо положенные на тарелку с голубыми цветами, выпить кофе или чай из термоса — и бегом, бегом в бассейн, благо он совсем рядом, при бане. Быстро раздеться, закрыть шкафчик, обклеенный с внутренней стороны фотографиями чемпионов с ослепительными улыбками, которые снились ему по ночам в тех случаях, когда ему вообще что‑то снилось, — и в зал. Разминка, массаж, немного гимнастики; душ — горячие струи барабанят по коже, гомон и смех, голоса уже теряют свою альтовую чистоту, но и он меняется тоже, а потому не замечает изменений, а остальное не меняется — влажный белый кафель, звук воды, барабанящей по твоей коже. Свисток; теперь надо поскорее выскочить из клубов пара, натянуть трусики — и в узкий переход с черной доской на стене. На доске написано мелом: «Сегодня температура воздуха в бассейне — 26 градусов, температура воды — 25». И снова оно тут как тут, это чувство, вызывающее восторг и сжимающее сердце, гладкий зеленовато‑синий прямоугольник, которому суждено быть разбитым на множество зеркальных обломков. И так — каждый день, день за днем, вечер за вечером и за утром утро…
— Доброе утро.
— Доброе утро, Николай Николаевич. Вы, как всегда, раньше всех. Туман‑то сегодня какой, а?
В вестибюле горела всего одна лампочка, голос вахтерши уносился ввысь и замирал под сводами, лицо ее было помято от бессонной ночи и глаза были красными. Он чувствовал, что этой старой женщине, всю ночь просидевшей на кургузом диванчике, хочется поговорить о чем‑нибудь, но не ответил ей, повесил пальто, которое выглядело потерянно и сиротливо среди голого металлического леса пустых крючков, и пошел налево по длинному коридору.
Эти минуты он любил больше всего — пронзительная пустота бесконечных коридоров, беззащитность огромных комнат, утопающих в полумраке, в напряженном ожидании часа, когда многоголосый шум наполнит безмолвные пока пространства звуками голосов, какая‑то горькая печаль, причина которой неизвестна; быть может, причина этой печали, как и любой другой, крылась в самом одиночестве и тишине? Эти тридцать минут он был один, совсем один, если не считать старой женщины, оставшейся далеко внизу, — один в огромном тринадцатиэтажном кубе. Никто и ничто не мешало ему начать день в полном согласии с самим собой, что он и делал изо дня в день, зимою и летом, в дождь и снег или в туман — как сегодня.
Сегодня, правда, туман был совершенно исключительным, такого он в своей жизни не видел. Выйдя из дому ровно в восемь часов — с первым ударом на башне универмага, расслышав этот непривычно глухой звук, — он не сразу смог определить даже, с какой стороны он донесся. Похоже было, что мир до самых крыш залило молоком; сквозь молочную белизну то здесь, то там приглушенно и тревожно прорывались звонки трамваев, гудки машин и возбужденные человеческие голоса. До этого, весь месяц не отпуская, стояли морозы, потом последовала внезапная оттепель, и теперь — туман.