Жиль Леруа - Alabama Song
Перед тем как ехать в Оберн, Ред предложил покататься.
— Ну, давай же, не будь глупой, мы всего лишь немного пообжимаемся.
И он свернул на маленькую извилистую дорогу, поднимавшуюся к водоему, съехал под дерево, и там — даже нет необходимости подробно это описывать — его кулак просто оказался у меня между бедер; Ред действовал им как хирургическим крючком.
— Ну, давай же, бог мой, хотя бы сдвинь юбку, я ведь знаю, что ты делала это с Шоном.
Я ответила:
— Ред, я не хочу, поедем танцевать, и пока мы снова не найдем виски или водку, можешь убрать свою руку. Ред.
— Хотя бы поцелуй меня, ладно? — взмолился парень.
Наконец я целую его: позволяю ему приклеиться губами к моим губам, но держу свои закрытыми; Ред настойчив, он напирает так сильно, что мои губы буквально впечатываются в зубы, но я не открываю рта. При этом его рука ласкает мою шею, рука футболиста, словно тиски, сдавливает мою челюсть, щеки немедленно начинают болеть так сильно, что я уступаю. Его язык кажется мне огромным и шероховатым, его вторая рука лезет мне под корсаж:
— Ты не дрожишь? Другие девушки всегда трясутся в этот момент.
В ответ, пытаясь оторвать свою похолодевшую грудь от его вспотевшей, похожей на щупальце спрута руки, произношу:
— Нет, ты не внушаешь мне дрожь, Ред. Ты же не Айрби Джонс. Вот Айрби Джонс так красив, что я потеряла бы голову, прикоснись он к моей щеке, но ты не такой, ты — это всего лишь устрашающее дыхание и мощные руки.
Плохо соображая и расстегивая ширинку, Ред отчаянно возражает:
— Айрби Джонс лижет нам всем под душем в раздевалке, — и добавляет, завладев моей левой рукой и положив ее на свой горячий и липкий член: — Давай, принцесса, давай, мисс Алабама, поиграй этим, представь, что это хрупкая и ароматная штука педика Айрби Джонса.
Секунду спустя Ред завопит и выскочил из машины, ринувшись прочь. В тот момент я даже не представляла, что именно он расскажет обо мне, стремясь отомстить: обо мне, дочери Судьи. В отделении для перчаток я нашла коробку с сигаретами и бутылку с маисовой водкой, я засунула все это в корсаж. Затем пешком вернулась в город, держа туфли в руке. На Уильям Сейр-авеню уже вовсю цвели розовые магнолии. Должно быть, они пахли очень сильно, но их запах был мне почти не страшен: мой рот пылал от алкоголя, светлого табака и горьких воспоминаний о поцелуях Реда.
Может, вы думаете, что со мной что-нибудь случилось в городе, где каждая вторая улица носит мое имя? Да я могла бы целыми ночами шляться там даже без головного убора: я — дочь судьи, внучка сенатора и губернатора. Этот город построили мы. Воздвигли первые памятники, деловой центр и церкви. Простодушные могут сколько угодно сплетничать и зубоскалить на эту тему. Моей самонадеянной матери, почти лишенной всякого воображения, оставалось только одно: принять свою дочь такой, какая она стала — то есть развратной. В этом заключался парадокс Минни Мэйчен Сейр: ее происхождение и ее положение в браке предписывали этой женщине изображать хорошие манеры и быть законодательницей неписаных правил, сводившихся к одному: развратничать и развращать могла только она. Но в глубине души, в этих высохших колодцах посреди пустыни, она должна была бы заподозрить, что ей просто не хватает куража и актерского мастерства, как, например, Таллуле, моей лучшей подруге, чтобы устраивать скандалы и совершать глупости: как и я, Таллула очень упорна: как и у меня, у нее нет молодого человека: и мы на двоих выпили с ней четыре сотни рюмок, заставляя себя приходить к могилам на кладбищах, созданных нашими первопроходцами-предками, губернаторами и сенаторами, достаточно знаменитыми, чтобы быть похороненными не в обычных склепах, но в некоем уменьшенном подобии греческих храмов. Таллула сделала то, на что не отважилась Минни, — бросила семью и наплевала на все табу, чтобы выйти на подмостки в лучах света, опорочить чопорную фамилию Бэнкхед, и очень скоро зажила на полную катушку, стала вести жизнь размера XXL, а ее имя, имя женщины «легкого поведения», высвеченное большими электрическими буквами на Бродвее и Голливудском бульваре, смогли прочесть все:
Таллула Бэнкхед
в фильме Джорджа Кьюкора
«Опороченная Леди».
О, это имя ослепило всех ее сверстниц, молодых и совсем юных, невинных и менее добродетельных, — целые толпы девушек и тех, кто только-только превратился в женщин: они сходили с ума от зависти к огромной кукле, стать которой сами ни за что не смогли бы, героине, царствовавшей повсюду и разгуливавшей по странам какой-то другой планеты, именуемой «кино», фигуре с экрана, которой им хотелось подражать и которую хотелось одновременно ненавидеть. Она прекрасна, но еще лучше было бы, если бы она была совершенной уродиной. Феей из неудачной сказки, явившейся слишком поздно и провалившей финал, задумывавшийся как счастливый; феей, ничему не мешающей, никого не обнадеживающей и не разочаровывающей, просто феей, приходящей на помощь раз или два в неделю, чтобы у женщины, которая стоит с утра до вечера за аптечной конторкой, была пусть небольшая, но прибыль, чтобы радовали дети, чтобы красная кровать в борделе приносила больший доход.
Помню, они в то утро оба стояли в темноте возле веранды. Недавний идеальный зять, должно быть огорченный моими выходками, исчез. Заслышав мои шаги, отец зажег фонарь. У бедного Судьи был вид побитой собаки. Побитой и разочарованной. У Минни, казалось, на языке вертелось: «Всему есть предел». В течение восемнадцати лет я была их гордостью, мои гнусности и моя дерзость заставляли родителей хмуриться и разыгрывать семейную тайну, дабы все это не стало достоянием сплетников. Но тем утром я потеряла всякий стыд.
— Что стало с твоими белыми перчатками?
Я пожала плечами.
— А ну-ка подойди и дыхни!
Я подумала о засранце Реде, его горьком языке, прикосновении чужого рта, о тех местах, куда проникали пальцы Шона, и о самом таинственном и вожделенном месте — дельте вражеского континента.
«Река Алабама имеет в длину 312 миль, берет свое начало в Уитампка, долгое время называвшемся Форд-Тулуза благодаря французским колонистам, и впадает в Мексиканский залив — убери свои сраные пальцы, Ред, или ночевать ты будешь в тюрьме, — сливаясь у дельты с Мобайлом». «Прекрасный Мобайл, — говорил Айрби Джонс. — Однажды я увезу тебя».
Если только Айрби Джонс… Нет, Айрби Джонс по субботам теперь больше не играет в футбол… Айрби Джонс по воскресеньям не ездит на ранчо… Он читает французские романы, романы без морали, которые потом дает мне… Они чудесны.
Утром я нахожу под дверью записку от матери — она лицемерит («Все наши матери — викторианки», — любил говорить Скотт): «Если ты смешиваешь табак и виски, ты рискуешь лишиться матери. Если ты предпочитаешь вести себя как шлюха…» И т. д.
Мне запретили курить — но семья мамы сколотила свое состояние именно на табаке. Плантации табака простираются бесконечно, от Виргинии до Мэриленда. Я дочь судьи, внучка сенатора и губернатора: я курю, пью, танцую и якшаюсь с тем, с кем захочу. Двое молодых пилотов с авиабазы приземлялись по одному моему знаку, и когда наконец я согласилась подарить им по танцу, то увидела, как на их золотистых щеках появляются ямочки. Оба они соревновались в отваге, чтобы обладать мной: они вылетали с военной базы, держа курс на Плэжант-авеню. Долетев до нашего сада, они принимались выделывать фигуры высшего пилотажа — петли, пике, бочки; все это было так забавно, так ужасно возбуждало, было так по-рыцарски; даже Минни испытала гордость за свою светловолосую куклу. Но однажды удача изменила им, а может быть, сказалась усталость, но их биплан вошел в штопор, и все хозяева окрестных садов дружно выдохнули в ужасе, когда вдали, за предместьями, раздался короткий грохот взрыва. Столб огня поднялся над крышами. Двое молодых людей растворились в дыму и черном запахе керосина — два молодых тела, которые накануне ночью танцевали, переставляя свои длиннющие ноги, и улыбались так, что на их щеках вновь появлялись ямочки; я чувствовала, что от них пахнет мужчинами — мягкой кожей, грубым мылом; вихрь танца заставил их лбы вспотеть, естественный запах пробился из-под свежести одеколона; я наслаждалась этим волнующим запахом, сжимаемая руками своих кавалеров, испуганная, пьяная и счастливая.
Их погребение длилось две минуты — яркий, великодушный, мощный и горячий костер поглотил обоих. Наверное, тогда я пережила нервный срыв — первый, — и, чтобы меня успокоить, мне вкололи морфий.
После катастрофы добрая половина города решила, что я — светловолосая дьяволица. Чернота и золото.
Я — саламандра: я прохожу через пламя, никогда не сгорая. Минни невероятно нравилась некая книжная Зельда, героиня забытого романа «Саламандра», — в честь этой Зельды, танцовщицы-цыганки, меня и назвали.