Стефано Бенни - Девушка в тюрбане
Лишь волею такой банальной вещи, как алфавит, Стефано Бенни открывает наш сборник. А может быть, это тоже особый знак: в общем контексте «Девушки в тюрбане» «Комики, напуганные воины» — книга, с одной стороны, наиболее традиционная в нашем понимании, с другой — именно в ней заложена идея «завершающего начала», давшая толчок к созданию этой своеобразной духовной антологии.
Картина, нарисованная писателем, очень мрачна, но осознание этого приходит, лишь когда перевернута последняя страница. А в процессе чтения нас ждет много веселых минут, причем в ситуациях, которые, казалось бы, менее всего располагают к юмору. Вот идет осмотр места, где совершено преступление: «Комиссар осматривает сумку убитого со спортивными принадлежностями и напряженно размышляет. Раскроем секрет: его мучает пункт четвертый по вертикали — река в Эритрее из пяти букв. Дело в том, что комиссара оторвали от решения кроссворда. Мы не хотим сказать, что он не участвует в расследовании, — напротив. Но, несмотря на все усилия, река продолжает назойливо журчать в его мыслях».
А вот образец другого рода, больным приносят новости в палату: «Нанни, выйдя из тюрьмы, вернулся домой, к жене, стучит, а та не открывает, он высадил дверь и вместо жены обнаружил там двоих из Фоджи; те с перепугу взмолились: заберите все деньги, только не убивайте. Его квартира этажом выше, но за три года он успел забыть».
Бенни так умело играет парадоксом (искусство, заметим, не столь уж частое в современной литературе), что мы легко и естественно, с еще не ушедшей улыбкой погружаемся в раздумья над сложными извивами бытия. «...Что такое, в сущности, предмет? — замечает старый учитель. — Всякая классификация, систематизация есть не более чем перечень, листок бумаги, который будет выброшен в мусорную корзину времени. Ну есть ли хоть какой-то минимальный критерий, позволяющий, скажем, отличить математику от естественных наук?
— Тетрадка.
— Не понял?
— По математике тетрадка в клетку, а по естествознанию — в линейку», — отвечает одиннадцатилетний философ Волчонок.
Порой писателю достаточно одной-двух фраз, чтобы персонаж обрел неповторимое и запоминающееся лицо. Чего стоит хотя бы вот эта тщательно продуманная деталь: привратница Пьерина Дикообразина, с завистью глядя на загар одной из жиличек, думает: «Небось под кварцевой лампой лежала... ишь, как себя холит, барынька, мне бы такую прорву косметики, я бы тоже выглядела...» Или: «Жираф одет так, чтобы не причинять никому хлопот; он живет один, и в случае смерти его не придется переодевать. Всегда готовый к траурной церемонии, он даже спит в галстуке. В данный момент его связывает с жизнью лишь угол в девяносто градусов».
Один гротеск наслаивается на другой, третий, и создается гигантское панно, где тысячи линий, причудливо пересекаясь и переплетаясь, определяют контуры мира, который обычно именуется сюрреальным, но который от действительности отгораживает лишь угол наведения оптического аппарата. Стоит чуток повернуть объектив, и увидишь совсем-совсем настоящих «Развенчанных Демократов, углубившихся в исследование вопроса, сколько скрепок можно разогнуть за час», а неподалеку — их боссов в газете «Демократ»: Главного Тормозилу, который весь светится здравым смыслом и зевает при появлении подчиненных, «Главного Загребалу, специалиста по академической гребле, и Главного Погребалу, специалиста по некрологам», и, наконец, самого Великого Свинтуса, которого не боится только «хроникер, известный полицейским участкам и желтой прессе тем, что укладывает трупы в нужную позу». Совершенно естественно, что газете «Демократ» «отведено почетное место в центре города — между Банком и Супермаркетом, что в какой-то мере определило диапазон ее интересов от Современного Менеджера до Обывателя (эти категории «Демократ» весьма авторитетно ввел в обиход в переосмысленном и смягченном виде). Помещение редакции представляет собой огромное пространство практически без стен: перегородками служат растения, кофейные автоматы и тому подобное, а над всем этим нависает сверкающий лампами потолок, своего рода символ творческого единства. В любой точке этого открытого пространства царит демократия, слышится урчание в животе главного редактора и зевки подчиненных, порицания и поощрения, в унисон стрекочут машинки простых секретарш и авторов передовиц. Только у директора отдельный кабинет, на последнем этаже. Шепотом поговаривают, что там выставлены в подлинниках Пикассо и Мантенья, снимки кинозвезд с автографами, набитые соломой головы министров и что время от времени там раздеваются четыре бывшие танцовщицы из "Безумной лошади"».
Страниц, отведенных описанию общественного устройства, основанного, разумеется, на демократии, у Бенни немало. Но вот что показательно: то, чем мы еще восторгаемся, чему поклоняемся, что возводим почти в абсолют, для западных авторов не только пройденный этап, но и уже осмысленный, переведенный на язык практических предостережений-уроков опыт. Бенни беспощадно живописует картину демократического беззакония, демократической демагогии, демократического уничтожения одних другими во имя все той же демократии — бездуховной пустыни, где в обилии слов, как в песке, вязнут самые благие намерения. Человек здесь одинок и беззащитен. «Он наконец осознает, что весь этот цикл — ужас перед словами, лечебница, сновидение с городом в пустыне — будет повторяться до бесконечности, пока какое-то чудо не принесет ему избавления» («Читатели книг вечно витают в облаках»).
Но чудо есть чудо. А пока по улице разгуливают демократы в одежде гангстеров (определение Челати — не мое), которые «всем объясняют, что есть красота, истина, добро, как будто никто, кроме них, не в состоянии этого оценить, а потому они присвоили себе право учить других, как надо говорить, действовать, мыслить».
В «Комиках, напуганных воинах» мир так называемой демократии особенно страшен, поскольку придуманный писателем материк Именноздесь даже своим названием подчеркивает свое постоянное присутствие во всех жизненных перипетиях. Более того, он сам — их творец, и организатор, и исполнитель.
Для Бенни это выношенный, глубинно пережитый опыт, и только злейшая ирония, сарказм в состоянии измерить глубину пропасти, лежащей между автором и обществом, в котором ему выпало жить. «В нашей стране правосудие не вершат в одиночку, — сказал комиссар, а про себя подумал: впрочем, его не вершат ни в одиночку, ни сообща».
Как часто звучат вокруг призывы учиться на уроках прошлого! Но если свою собственную историю мы хоть как-то начали изучать (правда, до осмысления, а тем более до выводов, ведущих в практику сегодняшнего дня, так далеко!), то зарубежный опыт вообще пока находится лишь на уровне литературных обобщений. К примеру, вот этот: «Чего улыбаетесь, профессор, так уж устроен мир. И нечего бояться — только хуже станет. Революция — это хорошо, но поглядела бы я на них, когда б они три дня без света посидели. Устроим выборы при свечах — бьюсь об заклад, что семьдесят процентов отдадут голоса за Щит».
Совершенно естественным представляется тот факт, что на фоне оглупленных до уровня среднедемократического гражданина представителей власти — юридической, судебной, административной — наиболее разумные мысли высказывает призрак кунг-фу Ли, о котором говорится, что он «никогда не забывает того, что видел или чему учился. Одного этого вполне достаточно, чтобы свихнуться». И с Ли мы, разумеется, встречаемся в психиатрической клинике. Персонаж этот со всей очевидностью несет нагрузку «от автора», потому его высказывания особенно симптоматичны: «...город стал еще хуже, люди падают наземь, разговаривают сами с собой, кто-то подыхает, а все проходят мимо и делают вид, будто ничего не замечают, и придумывают все новые громкие названия своей продажности, разглагольствуют о нормальном человеке, проклятые ханжи, ваш нормальный человек глуп и жаден, как вы, таким он вам и нужен, трус, способный убить с перепугу, а сами убивают по необходимости, ради своих священных денег... теперь они экстремисты, да-да, кровожадные убийцы и экстремисты, их идеология, их религия — это деньги, и они будут за них биться до последнего...»
Постепенно и сосредоточенно формирует Бенни образ гигантского материка жизни, откуда людей изгоняют, и им приходится «искать убежища на крохотном острове Здесьможно, который, вероятно, недостижим». Создается впечатление, что писатель сознательно играет философией, упорно и настойчиво заземляя ее, подводя читателя к единственно верной мысли о том, что корни любой, самой сложной, научной категории зреют в бытовой данности, ею питаются, из нее выгоняют могучий ствол знания. Игра эта завораживает и развлекает одновременно: чрезвычайно жесткие на первый взгляд правила («засыпать и просыпаться одинаковое число раз — главное таинство жизни. Стоит проснуться всего на один раз меньше, и уже не наверстаешь, случай упущен...») то и дело взрываются исключениями (кого из нас хоть однажды в жизни не поразил тот факт, что исключения выглядят значительней и крупней, чем сами правила?!).