Юрий Герт - Лабиринт
Посвящение... Я чувствовал себя сентиментальным идиотом.
Но самое странное — он все-таки читал мой рассказ. Читал, посапывая широкими ноздрями, разминая в коротких, тупых пальцах сигарету, не замечая, что табак сыплется на стол — насыпался уже пирамидкой, и только закончив последнюю страницу, чиркнул спичкой, густо дохнул желтым дымом и, засопев еще громче, вылез из своего кресла — это случалось не часто.
Потом он стоял у окна, спиной ко мне,— где-то на улице взревел и затих мотоцикл, за дверью верещала пишущая машинка, и, глядя на его обвисший пиджак с длинными полами, на помятые, сбившиеся в гармошку брюки, я впервые вдруг подумал о том, как он приходит сюда каждый день и сидит с восьми до шести, а то и позже, и каждый день — шестьсот строк в номер, и «Все на вахту», и «Дружно откликнемся!», и потом он идет домой — у него мятые брюки, тяжелое тело и клейкая горечь во рту.
Я подумал об этом почему-то, сам не знаю — почему, когда он стоял спиной ко мне, у окна, затянутого серыми сумерками, как паутиной, стоял молча, шумно и часто дыша, как дышат грузные, немолодые люди.
Потом он повернулся ко мне, но я не увидел его лица, потому что в комнате было темно, и сказал:
— А знаешь, ты это здорово... Здорово, понимаешь ли...— Я как-то даже не очень поверил сразу, действительно ли он так сказал или мне почудилось. Но он повторил: «Ты это здорово, понимаешь ли...» — и мне сделалось как-то виновато, и стыдно чего-то, и захотелось ему ответить, но — чем?.. Я сказал только:
— Может быть, включить свет?
Он отозвался не сразу, он постоял, подумал еще,— по-моему, не обо мне и не о рассказе, подумал о чем-то своем, совсем своем, даже пожалел, может быть, что кто-то еще, кроме него, находится в той же комнате, наблюдает за ним и мешает остаться наедине,— так мне показалось, но я, конечно, не знаю, о чем он тогда подумал, прежде чем нехотя бормотнуть:
— Зажги, пожалуй.
И в ту же минуту резко зазвонил телефон.
Еще мигая от света, Жабрин досадливо потянулся к трубке. Лицо его сразу приняло обычное, озабоченно-готовное выражение, он слушал и, не отнимая трубки от мясистого уха, мелко вышагивал по дуге, вокруг аппарата, удаляясь от него, насколько позволял короткий провод, похожий на поводок. Наконец, он сказал: «Хорошо, постараемся» — и вернул трубку на рычажок.
Потом он тусклым взглядом скользнул по стене, затоптанному полу, на секунду задержался на отрывном календаре в деловых пометках и устало вздохнул.
— Дорогой мой,— проговорил он с мягким недоумением,— все-таки — зачем ты все это написал?
Теперь он снова сидел в своем кресле, прочно вросший в пространство между спинкой и ручками,— вначале вялый, голос его звучал все увереннее, наливаясь рокотом сочного оперного тембра.
— Понимаешь ли, дорогой мой,— психология, переживания — все это так... Но вот герой у тебя... Герой у тебя, понимаешь ли, какой-то неудачник, мямля, Гамлет какой-то, и вообще — не то... И тема, понимаешь ли, мелковата... И вообще — напускаешь мрак...
Все это я уже слышал раньше. И вскипал. Вскакивал. Разражался фейерверками... Но теперь я смотрел на него и думал: что он чувствовал там, у окна?..
— Эпоха, дорогой мой, наша эпоха требует другого. А ты... Ну сам посуди, о чем ты пишешь? Ты о молодежи пиши, о комсомольцах, о таких, знаешь ли, — с задором, с огоньком... Ты же способный парень, у тебя получится!..
— До свидания, — сказал я, поднимаясь.
— Ты погоди, — ты что, обиделся?
— Нет,— сказал я.— За что же?
— Ты погоди, — сказал Жабрин, удерживая мою руку в своей. Взгляд его на миг остановился на моем рукаве, поросшем вдоль краев реденькой бахромкой. — На стипендию живешь? — он вдруг в упор посмотрел на меня.— У тебя кто — мать, отец? Помогают?
— До свидания, — повторил я.
— Ты вот что, — сказал Жабрин, — ты приноси нам — информашку там, зарисовочку из студенческой жизни, — гонорар не бог весть, но все-таки...
— Спасибо,— сказал я.— Когда надо, мы ходим на товарную станцию. Там платят не хуже.
Конечно, тут я не мог удержаться, чтобы слегка не попижонить, не полюбоваться собой. Но в замедленном рукопожатии Жабрина я ощутил нечто вроде уважительного удивления.
* * *
Редакционный день выдыхался, но в длинном коридоре еще хлопали двери, сотрудники суматошно метались между секретариатом и машбюро, на ходу вычитывая срочные материалы.
Под табличкой «Не сорить!» одиноко и неподвижно маячила фигура Сашки Коломийцева.
«Стойкий в бедствиях» — так называли его в нашем институте за мужество, с которым он переносил разнообразные несчастья, сыпавшиеся на него начиная с первого курса, когда из-за какой-то заметки в стенгазете Сашка — единственный из студентов — был зачислен в космополиты. Коломийцеву не везло в любви. Его проваливали на экзаменах. Он вечно рыскал голодным по общежитию в поисках трешки на обед, но, получив перевод от родителей, просаживал все деньги на книги, которые у него тут же разбирали, забывая вернуть. Жабрин не печатал Сашкиных критических статей, отвергая их за чрезмерный академизм. В редакцию Коломийцев теперь заходил только вместе со мной, посочувствовать моим неудачам. И сочувствовал так бурно и вдохновенно, что на обратном пути я должен был уже утешать и успокаивать его самого.
Сашка ждал меня в коридоре, небрежно прислонясь к стене плечом и упершись в пол носком растоптанного, похожего на бутсу ботинка. Он держал перед собой толстенную монографию о Шекспире и лицо его выражало сосредоточенность и размышление о таком, чего не уложить в грошовую информацию или даже целый подвал на четвертой странице. И странно — едва увидев Сашку, я почувствовал облегчение и подумал, что и разговор с Жабриным, и все остальное — не более, чем суета-сует и томление духа.
Я похлопал Коломийцева по спине, выбивая соскобленную со стены известку, мы вышли на улицу, и было хорошо глотать свежий, сгущенный морозом воздух после смеси желтого дыма и сладковатого тления лежалых газет.
Наступил вечер, вокруг фонарей повисли туманные шары света. Подтаявший за день снег покрылся ледяной коркой, прохожие скользили, пробегая мимо нас укороченными, быстрыми шажками, и юркали в уютную темноту подъезда.
Сашка требовал все новых подробностей, но на каждом слове прерывал меня и принимался поносить Жабрина. Его бутсы разъезжались в стороны; чтобы не упасть, он то и дело цеплялся за мой локоть. Он все-таки хлопнулся, когда мы переходили дорогу, но тут же вскочил, проверил ощупью стекла очков и налился удвоенной яростью:
— Элементарная скотина! Ты думаешь, он что-нибудь понимает в искусстве?..
Потом он неожиданно смолк. Поблизости от нас, высвеченная витриной магазина, процокала высокими каблучками девушка в кубанке. Сашка толкнул меня, обернулся и проводил долгим взглядом ее тугие, гордые ноги.
— Знаешь, Климушка,— горестно вспомнил он,— вчера мне пришлось продать билеты. Она не пришла. Она — понимаешь?
Я не понял, кем была «она» в этот раз. Сашкины увлечения менялись часто, неизменным оставалось — бурный восторг первого свидания, на котором Сашка читал сонеты Петрарки, и затем — билеты в кино, продаваемые перед самым сеансом.
— Не огорчайся, старик, успех всегда был уделом бездарности,— сказал Сашка, вздыхая.
В небе мерцали звезды — мелкие, зимние, дрожащие — я посмотрел на них и почему-то снова подумал о Жабрине. Подумал, что на самом деле он, может быть, совсем не то, чем кажется. Откуда мы знаем, что он такое на самом деле?
Я слушал Сашку Коломийцева и думал, что, возможно, на самом деле и я — совсем не то, чем пытаюсь себе казаться. Возможно, я только кажусь себе таким же, каким был, когда собирался бросить школу, чтобы бежать в Индонезию и умереть за свободу,— а на самом деле все это пустяки — все эти бесконечные метания в поисках высшей справедливости и абсолютных истин, и во мне ничего нет, кроме пошленького тщеславия и злости вечного неудачника?..
— Ты слышишь или не слышишь?..
— Слышу,— сказал я.
Сашка поправил очки и посмотрел на меня пристально и скорбно.
— Я думаю,— сказал он,— сейчас самое время зайти в «Руно».
«Золотое руно» — так назывался центральный ресторан. Его единственная в городе неоновая вывеска горела бледно-голубым сатанинским огнем над площадью, на которую мы вышли.
Мне не хотелось идти в ресторан, и в общежитие возвращаться тоже не хотелось, мне хотелось остаться одному, но я не мог обидеть Сашку. Вчера он получил перевод из дома и носился целый день по институту, раздавая долги.
— Мне кажется, у меня еще что-то осталось,— сказал Сашка.— Правда, я видел в когизе юбилейный Шекспировский сборник...
Но он был готов пожертвовать ради меня даже шекспировским сборником.
* * *
Он сосредоточенно изучал меню, шевеля и причмокивая пухлыми губами. У Коломийцева было круглое лицо с розовыми щечками и рыжеватые волосы в мелких кудряшках. Если бы ангелы носили очки, он был бы точной копией ангелочка с картины Рафаэля.