Наталия Слюсарева - Мой отец генерал (сборник)
О, какой кабинет! О! Сколько здесь разных удивительных вещей! А как бьют в глаза алые круглые коробочки, расписанные золотыми сверкающими жуками, на резном столике. Если постараться и сильно вцепиться в крышечку, то, отодрав ее, в глубине красного картонного стакана обнаружатся белые-пребелые, короткие карандаши. Но я-то знаю, что это совсем не карандаши, а папиросы. Их с сестрой мы уже раскуривали в Чите, значит, тогда нам было по четыре года. После чего случился большой черный пожар с дымом и гарью и сгоревшими в нем маминой шубой и платьями. Нет, не буду, пожалуй, сегодня курить, а только понюхаю. Все-таки какой необыкновенный у них запах. Как они пахнут, совсем как отец. А это что за густая, темная жидкость в узкой бутылке? Фу, какая гадость. Весь рот горит. Может, и это нельзя? Нет, лучше поскорее выбираться из папиного кабинета. А вдруг он скоро вернется?..
Хотя отец никогда не возвращался домой в обычном понимании и, конечно, не носил пижаму. Отец в пижаме? Ну, это смешно просто до слез. Да он весь в патронах, крест-накрест, и кинжал сбоку. Над нашим диваном, косым андреевским флагом, – сияющая шашка с дугообразной саблей, гравированной по стальному клинку. В шкафу – пара темных старинных охотничьих ружей, работы каких-то иноземных матросов. Третье ружье – совсем простое на вид. Но когда я в пятом классе выбралась с ним на наш балкон, навела на противоположные крыши и долго целилась, не припомню в кого и зачем, то, надо признать, очень скоро, в тот же день, к нам в квартиру пришли какие-то дяди и забрали ружье с собой. Ничего, оставался еще дамасский кинжал сплошь в арабской курчавой вязи. Наган или что-то вроде пистолета мама давно уже выбросила в узкий подмосковный ручей, так как папа был достаточно ревнив. Охотничьи ружья с частыми серебряными насечками он раздарил сам, всей широтой русской крови впитав старинный грузинский обычай – снимать со стены первую вещь, приглянувшуюся дорогому гостю.
Отец никогда не возвращался с работы, он вообще ниоткуда не приходил. Он настигал нас всех неожиданно и точно, как широкая сизая туча, накрывающая светлый городок, за крепостной стеной которого все вышивают на пяльцах.
Я просыпаюсь ночью оттого, что у щеки возится что-то маленькое, пушистое, лижущее. Это – какой-то замечательный щенок. Теперь он – мой. Его принес папа. Он будет жить с нами всегда. (На самом деле недолго: он сдохнет от чумки, потому что никто не смотрит за щенками.) «Пушок, ищи Наташу!» – вся его работа. Я прячусь в гардероб. Пушка выпускают из рук, и он, тряся ушами и буксуя на поворотах, мчится по нашей квартире, довольно быстро, надо отдать ему должное, делая стойку перед гардеробом. Щенок громко лает. Он – молодец! Он нашел. Наташа – тоже молодец. Кто поужинает с папой в два часа ночи? Кто разделит с ним компанию? Конечно, любимая доченька Наташенька, такая же толстенькая, как и щенок, из-за поздних ужинов. Но разве мы будем есть котлеты? Смешно. Мы станем вкушать «дары жизни»: дегустировать бефстроганов по-шанхайски, насаживая на вилку скользких рогатых трепангов в окружении бархатных бабочек – черных грибов, мешок с которыми уже не первый год честно несет караульную службу в нашем стенном шкафу, и с большим количеством зелени. На балконе взошла цицмата. Грузинской травке никогда не удается подняться в полный рост. Ее, едва проклюнувшуюся, отец щедро забрасывает в кипящую сковородку.
Если он прилетает с юга, также вдруг, нас обвивают гирлянды сушеных персиков, урюка, хурмы, инжира. Липкие колбаски чурчхелы из виноградной муки с орехами мусолят нам с сестрой руки.
В последние годы, лежа в военном госпитале Бурденко на обследованиях, он никогда не ел яблоки на третье, собирая их для своей любимой внучки Аннушки. То были гостинцы, которые он раздавал вокруг, как щедрый клен разбрасывает свои красивые, резные листья, с той разницей, что клен делает это только осенью, а папа – всегда.
При попытке составить его портрет на память приходят две исторические личности – Бенвенуто Челлини и Василий Иванович Чапаев, в исполнении замечательного актера Бориса Бабочкина, на которого отец был удивительно похож. От гениального скульптора и ювелира – его неистовый темперамент. Так и вижу, как Слюсарев, закутавшись в широкий плащ, «усы плащом закрыв, а брови шляпой» – о, жалкий Дон Жуан! о, мой великолепный отец! – стремительно выскакивает из-за угла на «пьяцца эрба» – зеленную площадь уснувшего городка. Спасаясь от преследователей (а может, это – Бенвенуто в короткой кожанке отца?), он исчезает в западных воротах, с тем чтобы через пять минут выскочить с восточной стороны для новой потасовки.
От комдива Гражданской – весь его молодцеватый облик, бесстрашный взгляд, особая выправка, геройские усы – словом, весь киношный лубочный и все-таки взаправдашний дух атаки.
В опубликованных китайских воспоминаниях 1938 года один из авторов, полковник медицинской службы Белолипецкий, описывал отца как «требовательного, немногословного командира эскадрильи».
Ну уж нет! Отец был великий импровизатор. Его яркая, насыщенная образами речь лилась как водопад. И если его с кем-то сравнивать, то лучше всего с леопардом. У него не было ни одного вялого или лишнего движения. И даже когда он отдыхал и казался расслабленным, все равно его тело было отлито в безупречную форму золотых фараонов. Долгое время у нас дома висела картина – вышитый шелком огромный тигр, подарок Чан Кайши. Я думаю, это был портрет отца. Когда отец умер, тигр ушел из дома. Для всех картина запропастилась, была передарена или продана. Но я знаю точно – он ушел сам.
Существовал еще один сказочный персонаж, с которым отца роднила обстановка его детства, проведенного на тифлисском базаре, вокзале, в беспризорной компании, – Багдадский вор. Жизнерадостный багдадский вор, не теряющийся ни при каких обстоятельствах. Под градом голода, страха, нужды, в освоении ремесла выживания отрабатывалась та неповторимая реакция, которая позволила отцу пройти живым и невредимым через шесть войн, счастливо и долго летать, высоко поднимая в наше и не наше небо свои родные «чижи», «ласточки» и «катюши».
Глава III
ОДИССЕЙ
Все ее немного побаивались – старую профессоршу, читавшую курс греческой литературы у нас в университете. Всегда в одном и том же черном креповом платье, не считая белой камеи, – вечный траур по мужу, столь же великому знатоку всего древнегреческого, она спокойно могла выкинуть в окно зачетку, если ей не нравился ответ студента. Угодить ей было трудно. Ее любимцем был Одиссей. Закатывая глаза, она перебирала на греческом понятия: честь, доблесть, идеи... «Эйдос, эйдос», – ворковала она, все отпущенное время на чтение лекции пребывая на одной палубе с небритым мореходом. Часто, будто ветром Одиссеевых странствий, ее относило к самому краю подиума, и тогда аудитория со страхом взирала, как она балансировала над бездной. В ней совсем не было веса. А по рассказам старшекурсников, однажды она так и полетела с эстрады вниз, снесенная особо сильным порывом.
На «греческих лекциях» мне всегда было по-особому уютно. Пожалуй, я одна разделяла с преподавательницей ее личностные чувства. Со скользкого трапа Одиссеем ко мне всегда спускался отец. Им обоим, проваливаясь в прибрежный песок, надо было первыми тащить весла на трирему, вручную вкатывать бочки на палубу, торопить других, готовясь к походу: «Ну, наконец-то отходим!» А потом мотаться между островами, в сущности маленькими: Самос, Эвбея, Корфу. И кажется, долгое время он, Одиссей, особо не расстраивался, что не попадал домой.
Сердце – улей, полный сотами,
Золотыми, несравненными.
Я борюсь с водоворотами
И клокочущими пенами.
Я трирему с грудью острою
В буре бешеной измучаю,
Но домчусь к родному острову
С грозовою сизой тучею.
Я войду в дома просторные,
Сердце встречами обрадую, —
И забуду годы черные,
Проведенные с Палладою.
Так. Но кто, подобный коршуну,
Над моей душою носится,
Словно манит к року горшему,
С новой кручи в бездну броситься?
В корабле раскрылись трещины,
Море взрыто ураганами,
Берега, что мне обещаны,
Исчезают за туманами.
И шепчу я, робко слушая
Вой над водною пустынею:
«Нет, союза не нарушу я
С необорною богинею».
Отношения моего отца с богиней победы складывались намного проще. Отец никогда не бегал к другим музам, разве что к Терпсихоре, и то в краткие часы привалов. Но Афина, однажды щедро раскинув над ним свою плащ-палатку, уже не отступалась от своего кавалера, а может, просто забыла, где кинула плащ. Примером ее глупого служения можно посчитать историю поступления отца в летную школу в Ленинграде в 1928 году, о наборе в которую он прочитал на листке на тифлисском заборе. Тотчас загоревшись, он немедленно приступил к осуществлению своей идеи. Взяли путевку от завода, а может, просто сбежал из цеха и на попутных товарняках добрался до Ленинграда – неизвестно.