Илья Бояшов - Безумец и его сыновья
В ведре отнесли они молоко к одинокой землянке Аглаи.
На звуки колокольчиков и мирный дым потянулись бродячие собаки. Тощие, ободранные псы, тоже неизвестно где и как выжившие, скуля, едва волочили к землянкам животы. Радостно встречали и их!
Первым послевоенным летом свершилось еще одно чудо: вернулся в деревню демобилизованный Валентинин муж.
Еще издалека, с дороги, заметил он в траве жилище Аглаи. И, весь в густой теплой пыли, подошел к едва выступавшей крыше. Напуганная живность со стрекотом разлеталась из-под его сапог. Засмеявшись, вернувшийся нагнулся к открытой двери. Спасенная девочка из темноты подняла на него испуганные глаза — он не замечал ее и силился разглядеть старуху. И разглядел, наконец.
— Что! — окликнул. — Жива еще, старая плесень. И ведь и я не подох!
Аглая знала ответ:
— Бог не хочет тебя брать!
Вернувшийся расхохотался:
— А ты ведь каркала — сгину.
Он поднес к губам трофейную гармонику и показал все ее звуки.
— Господь не берет тебя, — твердила старуха. — Не нужен ты небесам. И ангелам, и архангелам не нужен со своей беспутной жизнью.
— А что Сатана?
— Да не ты ли слуга самого Рогатого?! Что же о нем расспрашиваешь? В пекле место твое, после того как примет дьявол Гитлера со всей его сворой. До тебя не дошли еще руки!
— Отчего же?
— Больно мелка сошка!
Демобилизованный разозлился:
— Тебя, каргу, пропущу вперед себя, — пообещал. И, плюнув, зашагал прочь от землянки.
Вновь кузнечики избегали тяжелых солдатских «кирзачей», а поля и низины слушали гармонику. Он шагал по дороге, огибая болото, а старуха выползла и поспешила напрямик по известной только ей тропке. Острые иглы сухой травы кололи ее босые ступни.
Задыхаясь, прокричала Аглая встревожившимся было женщинам, которые копошились возле жилищ, о Безумцевом возвращении. Так вернулся отпетый гуляка и пьяница — война нисколько его не изменила!
Ночью Валентина гладила и ощупывала тело мужа: не было на нем ни одного шрама, ни единой царапины, и было оно свежим и сильным, будто он не с войны явился, а с прогулки — и лишь просоленная гимнастерка и пыльные стоптанные сапоги, и фуражка его со сломанным козырьком говорили о том, что много он походил по земле!
Плача, вспоминала Валентина детей: своих и тех, кого весной отнесла она к могильному холму, и шептала об этом — муж равнодушно слушал. На рассказ ее об ангеле, которого Господь должен послать вперед себя, рассмеялся: «Бабские бредни!»
Он соскучал по женским ласкам. Вот что он приговаривал:
— Давненько не леживал я на бабских сиськах! То-то, славные подушки — бабские титечки. Давненько не ласкал я их, не тискал, не голубил… Ай, да славно их приголубить, да приласкать!..
И так, приговаривая, делал свое дело, на которое был мастер. А утром, оставив за спиной обессилевшую жену, в одном исподнем возник на пороге землянки. И не беспокоился нисколько о том, что женщины увидят его таким! Он загудел в свою гармонику. А потом достал из «сидора» флягу, которая оказалась неиссякаемой, и вдоволь наглотался водки.
Собаки, сразу почувствовав в нем хозяина, подбежали и легли возле его ног целой стаей. И когда вновь он заиграл на гармонике, завыли, подняв морды к небу. Безумец хохотал и не отгонял псов — ему лень было их отгонять. Иногда он отрывался от гармоники, пил из своей чудесной фляги и вновь играл, и щурился на солнце, и шевелил босыми пальцами, которые впервые за много дней отдыхали от сапог.
Остальные женщины, когда он вот так вызывающе появился перед ними, ушли далеко за холм на дорогу и стояли там в безнадежном ожидании.
Безумец вновь скрылся в землянке, все еще неуспокоенный и ненасытный. А затем, к вечеру, вновь возник на пороге. Дремавшие возле жилища собаки вскочили от визга гармоники.
Ожидание женщин оказалось бесполезным! Первой очнулась Мария — она была самой спокойной и рассудительной. Она поняла — никому уже больше не суждено вернуться, и первой выплакала все свои слезы.
Был вечер, в озерцах прыгала за мошкой рыба, в камышах шлепали крыльями утки, закат лил на холмы тихий свет. Солнце послало на землю свою последнюю золотую дорожку и, возвращаясь, Мария смотрела на эту золотую лестницу, веря, что по ней поднялся в небо ее бедный муж. Позади трава вдруг подала непривычный шелест. Женщина оглянулась. Тут же лапа закрыла ей рот и на нее навалилось жаркое сильное тело. Мария увидела густую рыжую шерсть на груди вернувшегося беспутника. Ее понесли в траву, и больше она уже ничего не помнила.
А потом насильник приказал: «Молчи, дура!»
И хмыкнул, довольный.
Вслед за Марией устала ждать рыжая Наталья.
Несколько дней спустя, пробираясь с бельем к воде по топкому берегу, она кинула вперед себя две жердины. Подоткнув платье, осторожно ступала по ним, боясь поскользнуться. Вдруг из глубины озерца кругами пошла вода, жердины треснули, Наталья полетела, но цепкие руки, взявшиеся неизвестно откуда, подхватили и понесли охнувшую женщину. Отойдя от испуга, она увидела, кто ее держит, поотбивалась и даже укусила стервеца, но он только хохотал в ответ и нес ее в камыши. Не пришлось ему валить Наталью силой, она, страстная, сама разохотилась и не уступала Безумцу. И тоже оказалась ненасытной: до ночи катались они по глине, сминали камыши и плескались в озерце, но даже холодная вода не смогла их остудить.
Безумцу было мало и Натальи! Рябая маленькая Татьяна собирала в кривых болотных сосенках созревшую голубику. И охнуть не успела! Охотник был похотлив, и не было никаких сил от него отбиться. Когда Татьяна очнулась, вся одежда на ней была изодрана, а мох рядом с тем местом, где он повалил ее, весь был выдран клочьями — так трудился Безумец!
Лишь Агриппа осталась им нетронутой. Она дольше всех прождала на дороге и не притрагивалась к пище, которую приносили ей женщины. Ждала и в полуденном стрекотании кузнечиков, и в ночных шорохах мышей-полевок. Женщины с тревогой звали ее, опасаясь, что она повредилась в рассудке, но Агриппа словно окаменела.
Ночами вспыхивали светлячки. В поддень ветер гонял по пустой дороге пыль — но никто, кроме везучего бабника, больше не возвратился.
И Агриппа беззвучно плакала.
А Безумец, сделав дело, натешившись со всеми остальными до седьмого пота, весь остаток того лета забавлялся гармоникой. Верные собаки, вывалив языки от жары, лежали возле него. Фляга, всегда полная водкой, сколько бы он ни пил из нее, лежала возле.
Чудеса же пошли одно за другим! Так, на холме, на котором после бомбежек все было выжжено и пусто, повсюду вдруг начала пробиваться и вылезать из почерневшей земли густая трава. И росла она на глазах! За нею очнулись спаленные кусты и деревца, вчера еще скорчившиеся, мертвые и сухие, сейчас они вырастали, день ото дня набирая силу, покрываясь зеленью и уже пряча своей листвой крыши землянок. На ямах и воронках дружно поднялась мать-и-мачеха. А за сорняками потянулись ввысь от земли и яблоньки-дички. Все раскидывалось ветвями во все стороны, буйно цвело и наливалось соками. Вскоре прежде обожженный холм оказался покрыт травой и деревцами, а земля продолжала щедро выпускать на волю спрятанные в ней до поры до времени новые побеги. Женщины удивлялись на такое буйное цветение и были даже напуганы. Наконец зелень окончательно спрятала землянки, холм стал далеко виден в болотах, и солнце уже едва пробивало густую листву молодых яблонь. Живность лаяла и мычала в деревьях. Переступали Безумца коровы, пускающие слюни с морд: их колокольца радостно отзывались на гудение гармоники.
Лишь к осени Валентина решилась потревожить безмятежного мужа. Он лежал под молодыми деревцами и, полусонный, едва оживился на ее легкие шаги.
— Вот-вот польет дождь и придет голод, что будем есть? — спрашивала женщина то, что должна была спросить. — Мы пропадем!
Теплый день согревал бывшего солдата, собаки дремали возле его ног, и водка была неиссякаема. Ничего он так и не ответил. И продолжал валяться в траве, лишь вечерами вспоминая о жене. Но стоило только гаснуть последней звезде и в дверную щель начинать пробиваться первой полоске утреннего света, вылезал нежиться на солнышко. И запускал пальцы в густую собачью шерсть — ибо собаки всегда ждали его возле землянки.
Пошли по утрам туманы, низина заволакивалась ими, и казалось, холм плавает посреди облаков. Валентина вновь пристала к беспутному:
— Мы не сможем есть глину! Не сможем щипать листья. Нет наших сил, и будет погибель тому, что от тебя еще и народиться-то не успело.
Безумец пропустил мимо ушей ее тревожные слова.
В третий раз уже все женщины встали над ним в упрямом ожидании — только тогда он неохотно поднялся, натянул гимнастерку и галифе (а так все те дни в одном исподнем по холму расхаживал), схватил фуражку, Обмотал отдохнувшие ноги портянками и втиснул их в ненавистные тяжелые сапоги.