Грегуар Делакур - Четыре времени лета
– Я жду.
Я ждал, когда она вырастет, мама. Ждал, когда она сможет положить головку на мое плечо. Ждал, когда задрожат ее губы от моей близости. Ждал этих дурманящих запахов, которые сказали бы «иди ко мне, ты можешь обнять меня теперь, можешь во мне потеряться, сгореть». Я ждал, когда смогу сказать ей слова, которые врезаются навсегда. Эти слова, что торят путь к жизни вдвоем. К радости. А иногда к трагедии.
Я ждал, когда она будет ждать меня, мама. Когда она скажет мне «да». «Да, Луи, я буду носить твое колечко из травы и буду твоей».
– Я жду.
И тогда мама обнимала меня, сжимала так, что едва не душила, чтобы вновь вобрать меня в себя, как в те времена, когда нас было трое, когда ничего плохого не могло случиться и не было ни разорвавшегося сердца, ни красной машины.
– Ты такой же, как он, Луи. Такой же, как твой отец.
* * *В последнее 14 июля века банкир повез свою поэтессу и их дочь к морю.
И Виктория пригласила меня.
Два часа на машине – и мы приехали в Ле-Туке.
Дамба была черна от народа. Велосипеды, скейтборды, самокаты, коляски и игрушечные машинки. Крики. Сахарная вата. Блинчики и вафли, истекающие «Нутеллой». Мне запомнилось сладкое счастье изо дня в день. Светлые дождевики на голое тело, песок, летевший, обжигавший глаза. Плохо оплаченные отпуска. Трепет бедноты.
На пляже там и сям были расставлены полотняные укрытия от ветра. Семьи жались друг к дружке, чтобы не улететь. И согреться, когда скрывалось солнце.
В нескольких метрах от них семи-восьмилетние строители наполняли ведерки сырым песком и возводили башни и башенки, хрупкие мечты, не достигавшие звезд, до тех пор, пока, устав, в гневе все не рушили. Вдали катили вдоль кромки воды парусные тележки, наездники спокойно шли шагом.
Поближе пара лет пятидесяти – он смахивал на Ива Монтана в «Сезаре и Розали»[9] – целовалась взасос с бесстыдством и жадностью неутоленной юности под недобрыми, порой завистливыми взглядами родителей того же возраста и нескольких одиноких душ.
Мы расположились на пляже напротив авеню Луизон-Бобе.
– Здесь меньше народу, – постановила поэтесса. – Я смогу спокойно почитать.
Банкир воткнул в песок большой желтый зонт, чтобы защитить нежную кожу своей читательницы; разложил два складных кресла из синего полотна, ставших двумя лужицами на песке, и они сели. Два старичка, показалось вдруг. Она смотрела на слова в своей книге. Он смотрел на море. Их взгляды больше не встречались. Разочарования взяли верх, подточили желание.
Виктория взяла меня за руку, и мы убежали с криком. Мы погулять, скоро вернемся! Мы помчались к полю для гольфа, к дюнам, туда, где дети могут уйти из-под надзора. И в тихом уголке, укрывшись от всего, мы легли рядышком, не разнимая рук. Мы часто дышали в такт, и я представлял, как будут биться наши сердца в одном ритме, когда настанет день. Я дрожал.
Потом, постепенно, дыхание наше выровнялось.
– Ты представляешь, – сказала она, – что через полгода может наступить конец света и мы, может быть, все умрем.
Я улыбнулся.
– Может быть.
– Конец света! Конец тебе, мне, конец дурацкой шутке отца с моим именем; конец, конец, конец! Во всяком случае, есть люди, которые его предсказывают. Есть даже такие, что готовят последнюю встречу Нового года, например, в пустыне. Дурость.
– Я так не думаю.
– А ты бы что сделал, если бы наступил конец света?
Я слегка покраснел.
– Не знаю. Я не верю, что наступит конец света.
– Ты так говоришь, потому что влюблен в меня, и если конец света вправду наступит, окажется, что ты был влюблен попусту.
– Ничего подобного. Я очень счастлив с тобой, вот так, очень счастлив как есть.
– Ты даже не хочешь меня поцеловать?
Мое сердце сорвалось с цепи.
Конечно, я хотел тогда целовать тебя, Виктория, и трогать тебя, и ласкать, и дерзать, и еще говорить тебе о моем столь долгом ожидании, о том, как колотилось мое сердце каждую ночь, как дрожали руки, когда я трогал мою кожу, представляя, что она твоя, как мечтали пальцы о твоих фруктовых губах, об этом голодном и жестоком ротике, который порой высказывал женские слова. С женской пылкостью.
Но безумно влюбленные так же безумно робки.
– Хочу, – сказал я наконец. – Хочу. И если бы наступил конец света, это стало бы моим последним желанием.
– Что – это?
– Поцелуй.
Короткий смешок вырвался у нее. Колокольчик.
– На!
Она живо повернулась. Ее рот вдавился в мой, наши зубы стукнулись, языки на секунду попробовали друг друга на вкус, они были соленые, горячие, потом все кончилось; она была уже на ногах и смеялась.
– Поцелуй – это все-таки не конец света!
И она исчезла за дюной, легкая как перышко.
А мне захотелось плакать.
Я нашел ее на пляже. Начинался отлив. Виктория шла к песчаной полосе, туда, где ее родители ничего больше не ждали. На ветру хохотали чайки. Они смеялись надо мной. Когда я поравнялся с ней, она посмотрела на меня, ее улыбка была грустной и ласковой.
– Я не знаю, влюблена ли в тебя, Луи, хотя мне с тобой хорошо. Любовь – это когда можешь умереть за кого-то. Когда покалывает руки, жжет глаза, когда не хочется есть. А с тобой у меня руки не покалывает.
Ее детство убивало меня.
* * *Недалеко от банкира и читательницы два старичка пытались, смеясь, расстелить на песке пляжное полотенце, несмотря на ветер и свои скрюченные пальцы.
Глядя на них, я представлял себя и Викторию в конце нашей жизни вдвоем, чудесной одиссеи, как мы уедем отсюда, обнявшись, на мопеде, чтобы вернуться полвека спустя на место нашего первого поцелуя и пытаться вместе расстелить пляжное полотенце.
Но Виктория убежала в мир, где не было меня. Моей терпеливой любви. Моего нетерпеливого желания.
* * *Она была моей первой любовной горестью. Первой и последней.
* * *Когда я вернулся из Ле-Туке, мама была встревожена.
Матери – они ведуньи. Они знают, какой ущерб могут нанести девушки сердцам их сыновей. И она была здесь, рядом со мной, на всякий случай.
А когда однажды вечером брызнули мои слезы, она обняла меня как прежде, в пору несчастья с красным автомобилем. Ее руки, теплые и ласковые, приняли мои первые слезы, те, что делают мир ценнее, объяснила она мне тогда, те, что ознаменовали мое вступление в мир взрослых. Мое крещение.
* * *Виктория ждала меня.
Она сидела на бортике бассейна Делаландов, опустив в воду ноги. Две маленькие розовые рыбки.
На ней была белая рубашка поверх купальника и очки а-ля Одри Хепберн, придававшие ей вид маленькой взрослой. Впервые я увидел у нее ярко-красные ноготки, десять поблескивающих капелек крови. На ее шее я уловил нотки мускуса, ванили, чуть-чуть померанца, этими духами пользовались лилльские женщины из богатых кварталов и разнаряженные девицы за вокзалом.
Я сел рядом с ней и, как она, выпустил в воду двух своих неуклюжих рыб. Они поплавали по кругу, как и ее. Потом, по мере того как круги расширялись, наши любопытные рыбки стали задевать друг друга, соприкасаться в восхитительном подводном танце. Я двигал моими так, чтобы они гладили ее, на миг соединяясь под покровом воды. Она улыбнулась. Я опустил голову и ответил на ее улыбку.
Части наших тел, самые далекие от сердца, знакомились друг с другом.
Я решился прибегнуть к языку пальцев: моя рука приблизилась к ее руке с медленной скоростью пяти маленьких змеек; и когда мой мизинец коснулся ее мизинца, ее рука подпрыгнула, как кузнечик, которого вот-вот съедят, приземлилась на ее живот, на тепло ее живота, и мне показалось, что вокруг наступила тишина, как бывает в кино перед сценой ужасов.
Я посмотрел на нее. Она подняла свое прекрасное лицо. Ее глаза избегали меня. Голос стал серьезным.
– Я не могу больше играть с тобой в «Челюсти», Луи. И в дурацкое ватерполо, хоть ты и забавный, когда бомбардируешь, чтобы впечатлить меня.
– Я… я…
– Я больше не девочка, – перебила она меня, подражая дамам, что приходили слушать стихи и есть пирожные ее матери. – Больше не миленькая маленькая девочка. И потом, ты, и потом… ты…
Ее две рыбки живо выскочили из воды, и она подтянула коленки к груди движением, редкостно, показалось мне, совершенным. И я понял.
То, что должно было соединить нас, нас разъединило.
Струйка крови оторвала нас друг от друга.
Мне почудилось, что в этот миг она изгоняла меня из себя, меня, так в нее и не вошедшего, ожидавшего терпеливо, смиренно в прихожей ее сердца. Я, нескладный пятнадцатилетний пацан, влюбленный без слов любви, мечтатель без плоти, открыл для себя горе, огромное горе, то, о котором пела Сильви Вартан[10], «Пусть мы дети сейчас, / Но горе взрослое у нас»[11]. Мне хотелось, чтобы мое тело столкнули в бассейн, пусть оно погрузится, пусть вода проникнет мне в рот, в нос, в уши, пусть засосет меня, поглотит. Я хотел умереть у ног моей принцессы, я, захлестнутый и затопленный ее первой кровью.