Кристин Айхель - Поединок в пяти переменах блюд
Герман протянул руку за бокалом с шампанским, который подал ему Теофил, коротко кивнул присутствующим и поправил очки. Опытным взглядом он окинул картины на стенах, не выказав при этом ни малейшего интереса, и сказал Штефани что-то милое по поводу ее платья.
– Но, Герман, не будьте таким безжалостным! Как вы находите эти две новые картины? – спросила Штефани и взяла его под руку.
Герман Грюнберг подмигнул Сибилле Идштайн:
– Даже деньги часто не спасают от сумасбродства. Разрешите представиться, Герман Грюнберг, мученик искусства… – Он отвесил легкий поклон.
– Мы покупаем молодых художников, – пояснил Теофил без особой убежденности.
– Молодые художники – это что значит? – Грюнберг слегка поднял брови.
– А кто из молодых нравится вам? – спросила Сибилла.
– Диего Веласкес.[11] Очень хороший молодой художник.
– Мы сознательно ступаем на неверную почву современного искусства, – вмешалась Штефани. – Видите ли, мы считаем, что нужно иногда рискнуть, принять вызов, вдуматься в какую-нибудь непонятную картину, ведь искусство – это авантюра, искусство – это приключение, и коллекционер в конце концов не кто иной, как авантюрист, пират в море картин.
– Коллекционирование, милая Штефани, начинается только тогда, когда полотнами увешаны все стены, – с любезной улыбкой нанес встречный удар Герман.
Теофил тем временем демонстративно опустился в свое кресло. Он прав, этот Грюнберг. Черт возьми, нет ничего более тягостного, чем претензии на что-то, и Штефани не свободна от этого греха. Вся эта галерейная лирика, которую она тут развела – ужасна.
– Ах, Герман, всегда сарказм! Впрочем, это диптих, – сделала Штефани еще одну попытку, указывая на картины, – он называется «Стаккато линий в аккорде цвета»!
– Кошмарная метафора, – брюзгливо произнес Герман – Звучит как «обувная фабрика и обточка каблуков», если цитировать моего старого друга Гарри. – Ему тема явно казалась исчерпанной.
– И что это означает – мученик искусства? – заинтересованно спросила Сибилла.
– О, Сибилла, вы не читаете Германа? – воскликнула Штефани со смесью упрека и снисходительности. – Герман ведь автор всех изданий, имеющих отношение к искусству. И не в последнюю очередь потому, что он знает или знал всех великих художников нашего века. Герман просто – подлинный!
Молодец Штефани. Сибилла с подозрением посмотрела на Германа. Выглядит он довольно хорошо, моложавый, разве что немножко потасканный. Но подлинный?
– И как вам это удалось? Я имею в виду, как вы познакомились со всеми этими художниками? – спросила она.
Герман вздохнул. Казалось, ему не слишком хотелось рассказывать о себе столь неинформированной публике. Он взял сигарету, прикурил и выпустил три великолепных кольца дыма одинакового размера.
– Ах, все было так. Когда в пятидесятые годы я приехал в Париж из Южной Америки, выжить там можно было, только если посчастливится встретить зажиточных земляков на бульваре Сен-Мишель или еще где-нибудь. И они спрашивали, например: «Ты знаешь Макса Эрнста?[12]» И я отвечал: «Ну конечно, я знаю Макса Эрнста». Тогда они говорили: «Да это потрясающе! А может, ты хочешь есть? Или выпить? Разреши тебя угостить». Я отвечал: «Ну, если вы настаиваете, то я не против. Я покажу вам кафе, где постоянно бываю».
Герман глубоко затянулся и снова выпустил три колечка, одно поменьше, второе побольше и вновь поменьше.
– Завсегдатаем в том кафе был портье небольшого пансиона, где я жил, старик в берете, я сказал бы, француз в чистом виде, не хватало только длинного батона под мышкой. Он всегда там сидел по вечерам и пил красное вино. Я с ним здоровался, он отвечал, а я говорил своим знакомым: «Глядите, вот он сидит». – «Кто?» – «Он, Макс Эрнст!» Результат всегда был фантастический. «В самом деле? Это сенсация!!! Скажи, не мог бы ты взять у него автограф…» Разумеется, я мог. У меня в кармане всегда лежало несколько листков бумаги, на которых было аккуратно выведено «Макс Эрнст» или «Брак», «Пикассо» или «Писсарро».[13] И я подходил к бедному портье и подсовывал ему листок, он расписывался, я засовывал листок в карман и отдавал своим друзьям то, что они желали, в данном случае – «автограф» Макса Эрнста.
Герман потушил сигарету и взял еще одну.
– Однако представьте себе – на следующий вечер я с теми же людьми снова пришел в это кафе, и кто бы вы думали входит в дверь? Макс Эрнст!
– И? – спросила Сибилла.
– Ну, и мои знакомые спрашивают: «Скажи-ка, а это кто?» И я отвечаю: «А это – Брак!»
– Герман, вы бесподобны! – воскликнула Штефани среди всеобщего смеха.
Она гордо посмотрела вокруг. Вот, говорил ее взгляд, этот редкий экземпляр – мой. Герман отвел ее в сторону.
– От Хаусманна, надеюсь, я сегодня вечером избавлен? – спросил он с опаской.
Штефани что-то шепнула в ответ, это прозвучало как «виц».
– Что, Крессвиц тоже будет? – уточнил Герман тихо, но довольно внятно. – Кстати, мне говорили, что у нее молодой любовник. Кто-то их видел вместе, они ворковали. Крессвиц… А я-то думал, после того, как какой-то эпигон Ива Клейна сделал с нее чудовищную «антропометрию»,[14] Юккер[15] приколотил ее гвоздями к своей монохромной картине. – Он с заговорщицким видом обернулся к Сибилле Идштайн, которая сидела достаточно близко, чтобы все слышать. – Ужасно. Она то, что по-французски называют «bleu de coup».[16]
Сибилла Идштайн вежливо улыбнулась, не оценив его остроумия, и он добавил:
– Я убежден, что когда-нибудь нам придется держать ответ за каждую скрытую пошлость.
Он поставил бокал с шампанским на низкий травертиновый столик и попросил Штефани выйти с ним на минуту. Вскоре он появился со стаканом виски в руке.
– Кровообращение, – объяснил он.
Себастьян тут же воспользовался короткой паузой.
– Ах, милая Штефани, я вам уже говорил, что ваша рецензия на последнюю работу Мюллера-Лански удивительно точна?
Он поймал момент, когда можно было отвоевать территорию, занятую было Германом Грюнбергом.
– Честно, корректно. Так могут немногие, уважаемая Штефани, такое препарирование пьесы показывает, что король-то голый: обнаженный брандмауэр вместо декораций, неоновый свет вместо магического театрального освещения, актеры без действия, как рабочие сцены – только Шмилински, разумеется, опять хвалил, вероятно, из спортивных соображений, ведь ему непременно нужно выступить против вас…
– Ах да, Шмилински, наш плюшевый театральный мишка, – сказала Штефани со сладкой улыбкой, – он просто слишком много трудится. Недавно, например, сфотографировался для одного красочного издания, сначала с дочерью, а через пару недель с автомобилем. Ужасно неприлично, у этого журнала есть рубрика «Знаменитости и их автомобили», и все демонстрировали свои «БМВ» и «ауди», а он очень гордо стоял возле дряхлого «пассата»…
– Ничего удивительного, – ввернул Герман, – просто Шмилински остался верен своим принципам…
– Принципам? Какие у него могут быть принципы? – удивилась хозяйка дома.
Герман закурил сигарету.
– Он принципиально делает все, что ему предлагают!
Штефани засмеялась несколько громче остальных, так как ненавидела своего знаменитого коллегу за то, что тот слыл блестящим собеседником.
– Его любят, и в этом его беда. Ведь критика должны не любить, а уважать! – заявила она. – Что касается Мюллера-Лански, он растерял все, что имел. Сейчас все так статично, никакой психологии, никакого развития…
– Минуту, милая Штефани, я всерьез опасаюсь, что даже такая умная женщина, как вы, попалась на самый большой блеф нашего века!
Качая головой, Герман сделал глоток виски.
Штефани резко обернулась. Вот с ее репутацией интеллектуалки лучше не шутить.
– Пардон, что вы имеете в виду?
– Распутная ересь этого венского сектанта[17] принесла несчастье в личной жизни огромному количеству людей, а в качестве критерия для искусства это надувательство просто абсурдно. Психология, развитие… кого вы хотите уложить на кушетку психоаналитика? Шекспира? Пруста? Набокова? Нет, нет, лучшее, что сегодня может предложить искусство, – усиленная резкость изображения, как на фото со вспышкой в известной мере, и без тетушкиных нравоучений об обращенных негодяях и жаждущих очищения нимфоманках.
– Но ведь жизнь – это развитие, – проговорила Сибилла, правда, не слишком убежденно.
– И в музыке – развитие, динамика… – вставил Теофил просто так, чтобы что-нибудь сказать. Он все больше ощущал себя статистом.
– Друзья, а как же красота? – вскричал Себастьян. – И чувство? Статика, динамика – какая разница, нас вдохновляют лишь чувство и фантазия, вранье и вымысел! Только искусная ложь способна вызвать у нас приятное чувство головокружения, которым нас милостиво одаряет искусство в лучшие свои моменты.