Филип Рот - Профессор желания
Зимой нам заменяют гостей их письма, которые громко и не без живости читает вслух за обеденным столом мой отец. Он умеет преподнести себя в лучшем свете, в соответствии со своими понятиями. Он считает, что его долг помочь людям хорошо провести время и, невзирая на их частую невоспитанность, относиться к ним по-человечески. Тем не менее, в «мертвый сезон» баланс сил несколько смещается. Теперь постоянные клиенты сбавляют свое высокомерие. Как говорит моя мама, «каждый баллагула со своей женой (а все эти жены просто штанк), оставляя запись в регистрационной книге, изображает, что они Герцог и Герцогиня Виндзорские. «Они начинают вести себя с моим отцом так, как будто он тоже — ценный представитель человеческого рода, а не постоянная мишень для выражения их неудовольствия, человек, который должен терпеть их смехотворные королевские замашки. В разгар снегопадов иногда приходит по четыре-пять писем с любопытной информацией: у кого-то на Джексон-хайтс помолвка кто-то переезжает в Майами по состоянию здоровья; кто-то открывает еще один магазин в Уайт-плейнз… О, как отец любит узнавать обо всем хорошем и плохом, что происходит с ними. Для него это доказательство того, что «Королевский венгерский отель» значит что-то для людей. И не только это. Это доказательство всего.
Прочитав письма, он освобождает место на конце стола, рядом с тарелкой с мамиными рогаликами, и своим размашистым почерком пишет ответы. Я исправляю его грамматические ошибки и расставляю знаки препинания в дополнительном абзаце, в котором он пускается в философствование, воспоминания, пророчества, приводя практические соображения, политический анализ и выражая соболезнования. Потом мама печатает каждое письмо на фирменной бумаге «Королевского венгерского отеля» под надписью, гласящей: «Старое доброе гостеприимство среди красивого горного ландшафта. Строгое соблюдение диеты. Владельцы Эби и Белла Кепеш». И добавляет постскриптум, в котором подтверждает бронирование на будущее лето и просит прислать небольшой задаток.
До знакомства с моим отцом, которое произошло в этих самых горах, где она проводила свой отпуск (ему был тогда двадцать один год; и он не имел профессии, работал летом поваром, помогая готовить незамысловатые блюда), она работала в течение трех лет после окончания школы секретарем в юридической конторе. Легенда гласит, что она была дотошной, добросовестной молодой женщиной поразительных способностей, посвятившей себя исключительно служению нанявшим ее важным адвокатам с Уолл-стрит, мужчинам, о моральных и физических достоинствах которых она будет с благоговением говорить до самой своей смерти. Ее мистер Кларк, внук основателя фирмы, продолжал присылать ей поздравительные телеграммы по случаю дня рождения даже после того, как вышел на пенсию и уехал в Аризону. Каждый год, зажав его телеграмму в руке, она мечтательно говорит моему лысеющему отцу и мне, маленькому: «О, он был таким высоким и красивым, с таким чувством собственного достоинства! Я до сих пор помню, как он стоял у своего стола, когда я пришла к нему на собеседование перед поступлением на работу. Я никогда не забуду его осанку». Он оказался, однако, совершенно заурядным человеком, плотным, волосатым, с грудью колесом и бицепсами, как у Папайе. Увидев ее среди поющих под аккомпанемент пианино отдыхающих, приехавших из города, он сказал самому себе: «Я должен жениться на этой девушке». Она была такой темноглазой и темноволосой, с такими крепкими ногами и хорошо развитой грудью, что поначалу он принял ее за испанку. Ее постоянное стремление к самосовершенствованию, благодаря которому она завоевала симпатии мистера Кларка-младшего, оказалось еще более привлекательным для другого молодого человека, предприимчивого, но не отличавшегося властным характером, бывшего по своей натуре ведомым.
К несчастью, после ее замужества, качества, сделавшие ее чистым сокровищем для строгих боссов, которые не были ее единоверцами, обернулись причиной того, что к концу каждого летнего сезона она оказывалась на грани нервного истощения. Поскольку даже в маленьком отеле, как наш, которым владеет одна семья, всегда хватает жалоб, требующих разбирательств; служащих, за которыми надо приглядывать; простыней, которые надо пересчитывать; блюд, которые надо попробовать; счетов, которые надо проверить… и т. д. и т. п. И, увы, она никогда не может всецело положиться на людей, которым положено всем этим заниматься, потому что все делается не так, как надо.
Только зимой, когда мы с отцом берем на себя малопривлекательные роли à la père and fils Clark,[5] а она сидит, выпрямившись, за своим большим черным «бесшумным» Рэнмингтоном, печатая точный дубликат пространных ответов отца на письма постояльцев, я пытаюсь взглянуть глазами Кларка на скромную жизнерадостную маленькую сеньориту, в которую он влюбился с первого взгляда.
Иногда после ужина она предлагает мне, школьнику, представить, что я какое-нибудь должностное лицо, и продиктовать ей официальное письмо, чтобы она могла продемонстрировать мне, насколько она сильна в стенографии. «Ты владелец судоходной компании, — говорит она, хотя на самом деле мне только что разрешили купить первый в моей жизни перочинный ножик, — диктуй». Она довольно регулярно напоминает мне о той пропасти, которая отделяет секретаря обычного офиса от секретаря юридической фирмы, которым работала она. Отец с гордостью подтверждает, что она на самом деле была самой безупречной секретаршей, когда-либо работавшей в этой фирме — сам мистер Кларк написал ему об этом в поздравительном письме по случаю их помолвки. Потом приходит зима, когда я, очевидно, достигаю нужного возраста, и она учит меня печатать. Никто и никогда с тех пор не учил меня ничему столь ненавязчиво и, в то же время, настойчиво.
Но это зимой, в обстановке семейного уединения. Летом же, находясь в постоянном окружении людей, она совсем другая. Ее темные глаза неистово мечут молнии, она визжит и лает, как собака, судьба которой зависит от умения загнать на базар отару овец ее хозяина. Из-за одной-единственной отбившейся овцы она мчится во весь опор по неровному склону; блеяние с другой стороны — и она мчится в противоположном направлении. Все это продолжается до главных праздников, но и потом не прекращается. Ибо, стоит уехать последнему гостю, как должна начаться инвентаризация. Должна! Сию же минуту! Что сломали, разорвали, измазали, отломили, разбили, согнули, раскололи, стянули; что надо починить, заменить, заново покрасить; что совершенно невозможно восстановить и придется выбросить. Этой простой маленькой аккуратной женщине, которая больше всего в жизни хочет восстановить образцовый порядок, приходится ходить из комнаты в комнату со своим гроссбухом, занося в него размеры ущерба, нанесенного нашей горной цитадели ордами вандалов, которых мой отец защищает, несмотря на ее страстные протесты, считая, что им просто не чуждо все человеческое.
Подобно тому, как зимы в горах Катскилла трансформируют каждого из нас в более приятного, более здравомыслящего, простодушного и сентиментального представителя семейства Кепешей, так и уединение в моей комнате в Сиракузах помогает мне, к счастью, избавиться от легкомыслия и желания порисоваться. Не то, чтобы из-за всего этого чтения, подчеркивания, записи лекций я совсем перестал быть самим собой. Афоризм, приписываемый не менее известному эгоцентристу, лорду Байрону, потрясает меня своей ласкающей слух мудростью и всего четырьмя словами разрешает то, что начинало уже казаться неразрешимой моральной дилеммой. По определенным стратегическим соображениям я дерзко цитирую это вслух своим сокурсницам, которые возражают мне, что это никак нельзя отнести ко мне. «Прилежный днем, — начинаю я, — беспутен ночью». Слово «беспутен» я решаю заменить более подходящим словом «страстен». Я все-таки живу не где-нибудь в венецианском палаццо, а на севере штата Нью-Йорк, в университетском городке, со своим «лексиконом» и все более укореняющейся репутацией человека, «томящегося одиночеством». Читая Макиавелли, я наткнулся на одну фразу. Эврика! Я плачу, потому что это еще одно авторитетное мнение в пользу моих высоких оценок и основных страстей. «Повеса среди ученых — ученый среди повес». Великолепно! Я прикрепляю это кнопками к доске объявлений вместе со строкой из Байрона и прямо над списком девчонок, которых я решил обольстить. Это слово пришло ко мне не из порнографических или популярных дешевых журнальчиков, а в результате мучительного чтения «Kierkegaard's Either-Or».[6]
У меня только один друг мужского пола, с кем я вижусь регулярно. Скромный студент, изучающий философию. Он и есть мой наставник по «Kierkegaard». Зовут его Луис Елинек. Луис, как и я, предпочитает снимать комнату в городе и частном доме, а не жить в общежитии со студентами, чьи понятия о товариществе он тоже находит достойными презрения. В период обучения в университете он подрабатывает продажей гамбургеров (лучше это, чем принимать деньги от родителей, которых он презирает). Он насквозь пропах этими гамбургерами. Стоит мне дотронуться до него, случайно или находясь во власти бурных эмоций, чисто по-товарищески, он отскакивает в сторону, словно боится запачкать свою вонючую одежду.