Маргарита Хемлин - Крайний
Галина Петровна хлопотала у печки: разбивала яйца и шваркала их на громадную сковородку. Одно за одним. Одно за одним. Лук она уже порезала, и теперь он ей разъедал глаза. Слезы катились у нее по щекам. Потому что надо сначала в растопленное сало бросить лук, а уже потом бить яйца на здоровье. Но Галина Петровна нарушила порядок.
Хозяин сказал:
— Трэба курку ризать. Галына, курку зварыш? Чияк?
— Зварю. На вэчэрю.
Ели все молча.
Я жевал картошку без аппетита. Галина Петровна подвинула ко мне борщ, положила сметану, сунула в руку ложку.
Сказала:
— Иж, хлопчик.
Я сидел с ложкой в руке. Сухая картошка перекрыла мне горло. А то бы я ой как ел. Наконец Винниченко произнес:
— Ну, ты артист. Алейников. Насмотрэвся кинов. Светлый путь. Кроме мого Грышки никого нэ прыдумав?
— Нэ прыдумав, — выдавил я из самого живота.
— Не-е-е-е. Був ты брехуном, брехуном и залышився.
Дальше Дмитро Иванович уже обращался к хозяину хаты:
— Дывысь, Мусий Захаровыч. Оцэ народный артыст Радянського Союзу. Його увэсь Отер знае. Друг мого Грышки. Шо одын дурэнь, шо цэй. Путешественник Папанинэць. Хай йому грэць. Звуть його не Грышка, а Васька. И фамилия його Зайченко. И зараз вин поисть и побижить додому, дэ його маты чекае.
Я крепко зажал в руке ложку. Алюминиевые тонкие края вдавились в ладонь.
— Сёрбай, кажу, поганэць. И бижи, шоб духу твойого отут не залышылося! — Винниченко зыркнул на меня как бы поверх своих слов.
Я ел бесконечно, до давиловки внутри кишек. Винниченко и Мусий Захарович говорили про свое. Про закупку продуктов, про немецкие хорошие гроши, про комендатуру и аусвайсы. Я большинства в разговоре не разбирал, так как они уже напились, и я тоже оказался как хмельной от тяжелой сытости.
Винтовка Винниченки лежала на лаве в нескольких шагах от стола. В какую-то минуту он схватил ее, положил себе на колени и даже приткнул для крепости полой пиджака.
Потом заметил меня, только как будто на новый, злющий лад:
— Шо ж ты жэрэш и жэрэш! Утроба твоя поганая! Гать звидсы! Ану! — и погрозил винтовкой, которая не сразу выпуталась из-под прикрытия.
Я выбежал из хаты.
За мной кинулась Галина Петровна.
— Шо ты його слухаеш, вин же ж пьяный зовсим! 3 утра пидэш. 3 ным и пидеш. Його до Остра Мусий пидводою видвэзе. Нэ пишкы ж шкандыбаты.
— Ни. Я зараз. Мамка чекае.
Я для видимости бодрым шагом пошел оттуда.
Не могу сказать, что лес принимал меня дружелюбно. Во-первых, какое дружелюбие в конце сентября. Хотя, как говорится, золотая осень во всей своей последней красоте.
Мы с моим дружком Гришей Винниченкой стояли на обочине классной жизни нашего пионерского отряда. Конечно, носили галстуки и значки. Но числились в крайне отстающих. И потому нам доставались замечания по поведению и лени.
Но как только выдавалась свободная минута — мы с Гришей бежали на Десну, за Волчью гору и там уходили далеко-далеко в самую даль. Струилась древняя река, впадая в могучий Днепр. Мы, бывало, подолгу следили за щепочками и ветками покрупнее, которые наши детские неокрепшие руки бросали по течению в воду.
Мы, как и все дети нашей страны, мечтали о подвигах и последующей славе. Но в то же время понимали, что для этого надо вырасти из пионеров и как минимум закончить семь классов хотя бы на «посредственно». И вот — такая неприятность, как вероломное нападение фашистов. Мы, как и вся наша страна, оказались не готовы к этому. Особенно я. Тем более без родителей на своем месте.
Мои отец и мать, как я уже объяснял, зоотехники по специальности. И не преувеличу, если напишу так: они больше любили животных, чем живых людей. Они б не замечали даже и меня, если б я не просил кушать. Но кроме еды я предоставлялся на усмотрение самому себе. И моей душевной отрадой с самого раннего возраста являлся Гриша Винниченко, сосед рядом, который уже хорошо известен, хотя пока и не в полную фигуру.
В доме у нас не было кошки или канарейки. Как у некоторых. Во дворе мы не завели собаку. Старая щелястая будка пустовала, ржавая цепь валялась без конечной полезной цели. Мы с Гришей на спор и для интереса иногда пытались ее разорвать голыми руками. Но работа оказалась хорошая. Цепь ни за что не поддавалась на наши детские упрямые усилия.
К нам никогда не приходили никакие гости. И сами папа с мамой ни к кому гостевать не наведывались. Даже в день выборов в различные советские инстанции, когда весь Остёр устраивал праздник горой, папа и мама пораньше отдавали свои голоса и разъезжались по селам каждый в своем направлении, за что однажды получили.
Зима. Семь часов утра. День выборов в Верховный Совет СССР. Мама и папа уже проголосовали и собираются идти к Винниченке, тот должен куда-то их развезти на санях по дальним селам.
К нам в дом пришел председатель райсовета Айзик Мееровский. Швырнул свой райсоветовский кожух на сундук возле самой двери, и выговорил с порога, что так нельзя. Что надо ходить на митинг хотя бы в праздничный день, каким является для всего советского народа день выборов. Что коммунисты должны. Всем должны: и народу, и партии. И всем.
На это отец спокойно сказал, что голоса они отдали как положено, что ж еще.
Айзик повернул венский стул спинкой к себе и уселся, как тогда было модно, — верхом.
— Ты, — говорит, — Моисей, не думай, что я дурак. И Рахиль пускай так не думает. Вот она сейчас улыбается. А может получиться смех сквозь слезы.
Отец сел рядом с Айзиком. Причем стул придвинул к столу и положил руки на скатерть — аккуратно. А ногу положил на ногу и задвинул под стол. Потом папа оглядел всю позу Айзика. Мол, я-то тебя культурно слушаю, а ты уселся не по-человечески, тем более в чужом доме.
Айзик засмущался и сел как следует.
Говорит:
— Рахиль, садись и ты.
На меня — ноль внимания. И папа, и мама, и Айзик Мееровский.
Мама тоже села — скромно.
Айзик говорит:
— Ну, я вас обижать не хочу. Однако про вас говорят плохие вещи. Пересказывать не буду. Красной нитью проходит одно — вы не хотите разделять радости и горести советской страны и рабоче-крестьянского государства. Ведете разговоры насчет неправильностей политики партии. Люди для вас — тьфу. Вы за собаку жизнь отдадите, а за советским человеком и не вздохнете как следует. Тянете за собой свое прошлое и милуетесь с ним, как с дитем.
Отец вступил:
— Айзик, мы ни с кем не рассуждаем. Агитации не ведем. Мы не партийные. Но в блоке. А блок этот — нерушимый. Ты ж сам знаешь. Так что не городи ерунды. А что мы твоей Басе сказали, что в гости к вам не придем, и пусть не зазывает, так это по другой причине, чем политика и чем ты думаешь. Твоя Бася устраивает еврейские посиделки. И ты, Айзик, между прочим, в них принимаешь обязательное участие. Вы поете песни, соответственные национальности. Скачете танцы фрейлехс. А мы с Рахилью — люди другого воспитания. Нам ничего такого не надо. Мы лучше друг с другом посидим, на своего дорогого сына посмотрим. Животному какому-нибудь поможем. Вот в чем наш долг. А на собрания в клуб и в другие места мы не являемся, так как нас персонально никто туда и туда не приглашает.
Айзик аж позеленел на общем фоне:
— Какие это такие еврейские посиделки? Ты мне, Моисей, национализм на шею не пристегивай!
— Я и не пристегиваю. Мне твоя шея не нужна ни за какие деньги. Вот моя жена свидетель, и сын тоже. Ты ко мне в мой дом пришел и с налета начал говорить по-еврейскому. Я тебе из личного уважения не перечил. И по-еврейскому же тебе ответил и отвечаю. Но внутренне понимаю — надо было бы для правильности момента говорить по-русскому. А не ограничиваться. Но ты первый начал. Ты тут устраиваешь еврейскую местечковость. Вот на этом самом месте. На своем стуле возле моего семейного стола. И мне даже страшно подумать, что там у вас с Басей на ваших шабашах может происходить и ненароком случаться.
И смотрит на Айзика. В район его верхней незастегнутой пуговицы на френче. А подворотничок у него не первой свежести и не белый, а желтоватый.
Айзик отвечает уже по-русскому:
— Ах вот ты как заговорил! Так чтоб ты знал. Мы поем не только еврейские, но и украинские, а также русские народные песни. А танцуем не только фрейлехс. Мы, если хочешь знать, рассказываем анекдоты, в которых все нации нашей огромной страны равны. И смеемся без исключения.
Хотел сказать про что-то еще, но только махнул рукой.
Айзик Мееровский выскочил из дома со своим райсоветовским кожухом в руках, даже на одно плечо не накинул.
Мама вытерла пол после его сапог и говорит отцу, по-еврейскому, как обычно:
— Зачем ты, Моисей, его заморочил? Он же теперь головой тронется.
— Не тронется. А от нас отстанет.
Мама только вздохнула.
Я вышмыгнул на улицу и увидел, что Айзик стоит неподалеку от нашего дома и смотрит. Прямо на меня. Вроде ждал, что выскочу именно я, а не кто из родителей.