Лора Белоиван - Чемоданный роман
Иногда мы гуляем пешком. Я люблю море, а Банцен не любит, поэтому мы либо летаем над, либо ходим вдоль, не залезая внутрь. Вдоль моря валяется много интересных вещей: дохлая морская капуста и бутылки с записками или без. Банцен все это нюхает и делает выводы. Иногда нам встречаются разные друзья со своими друзьями. Чем крупнее друг, тем меньше вероятность, что я подружусь с его другом. Банцен придерживался такой точки зрения, что всех крупных друзей надо истребить, чтобы остаться единственным в мире крупным другом. Единственный вопрос, в котором мы с ним немного расходимся во взглядах. И хотя Банцен не трогает женских собак, а трогает только мужских, я на всякий случай опасаюсь за любых. Поэтому моими фаворитами были и остаются ночные высерки, когда все суки попрятались в окнах отдельных квартир. И Банцен не менее охотно, чем в день, выводит меня в ночь.
А по утрам он ест овсянку. От классического порриджа моя овсянка отличается тем, что готовлю я ее с огромной любовью, вбивая в кашу два сваренных всмятку яйца и толстую каплю рыбьего жира. Каша пахнет так вкусно, что мне завидно, но я не посягаю, потому что все лучшее — тому, кто считает меня лучшим другом, два раза в день выводит летать, учит угадывать мысли с полувзгляда и любит жизнь просто за то, что в ней есть я.
А у меня, кроме Банцена и предотъездных забот, есть крылья, хвост и до черта всякой фигни, с которой жаль расставаться. Вот, к примеру, я совершенно не понимаю, как расстанусь с одной своей мечтой, но взять с собой в Мск ее не смогу, потому что она привязана к здешнему кладбищу на 14-м километре. Выглядит она так. Вечером иду я через кладбище на 14-м и вижу подъезжающую машину, а из машины выходят три мужчины в пиджаках и с чемоданом. Меня они пока не замечают, а я сильно опасаюсь, спрыгиваю в незаполненную покойником яму и затаиваюсь на дне. По глинистым стенам сочится вода, на дне обрывки травы и газета, в которую уже что-то заворачивали, по бокам — белые корни, похожие на остатки человеческих останков, а я сижу и слышу, как эти, в пиджаках, проходят совсем близко, останавливаются в трех шагах и начинают шурудить. Я слышу фразу: «Помоги, блядь, тяжелая», — и звук металла о металл. Мне очень страшно, мне страшно прямо до обморока, потому что если они меня обнаружат, то, конечно, мне пиздец. И в могиле сидеть мне тоже неприятно, но что поделаешь — такая у меня мечта.
А потом я снова слышу металл о металл, и они уходят. Так быстро, что я даже не успеваю с ужасом представить, как кто-нибудь из них останавливается и ссыт в могилу, где я сижу. Потом звук двигателя — негромко, хорошая машина какая-то, но ни в одном сеансе своей мечты я не успеваю опознать модель, знаю только, что машина тихая и темная. Они уезжают, а я еще сижу в могиле сколько-то времени, потом выбираюсь наружу — вся в глине, но, слава богу, не обоссанная, и сразу иду к той оградке, где они шурудили. А уже совсем темно, я толком ни хрена не вижу, и эта штука правда тяжелая, но я надуваюсь так, что чуть не лопаюсь, и де-лаю-таки металлом о металл, и штука сдвигается, а под ней обнаруживается чемодан. Я его, конечно, тут же открываю и нащупываю два пистолета — они сверху; а дальше — деньги в пачках. Целый чемодан денег; очень хорошо.
А потом я прусь с этим чемоданом вниз, к трассе и два раза падаю, потому что скользко — не знаю точно, дождь, что ли, прошел до этого. И понимаю, что с чемоданом я привлеку внимание и вызову подозрения, поэтому залезаю в кювет и начинаю распихивать пачки в трусы, под майку, и в куртке еще у меня такие карманы — если вдруг понадобится когда лететь через кладбище вечером, обязательно полечу в этой куртке — очень вместительные карманы. Денег в них влезло много, но не влезло тоже много. Как их бросить. Но тут, слава богу, я нахожу в канаве расколотый арбуз и выгребаю из него мякоть, и набиваю полый остов деньгами, но еще две пачки в руке, я не знаю уже, куда их деть, так и иду, с арбузом и двумя пачками денег в руках. А чемодан с пистолетами остался в кювете, потому что пистолеты мне не нужны, а чемодан, хоть и прекрасен он во всех отношениях, но как я понесу его — он такой приметный; нельзя.
Домой прихожу к утру, ведь я иду пешком по берегу моря, а не по шоссе, потому что баба, бредущая ночью с арбузом по федеральной трассе — это просто кошмар какой сюр, хотя, конечно, баба, бредущая ночью с арбузом вдоль моря — тоже не слишком реально, но выбор у меня небольшой, ведь тачку поймать я не могу, меня же запомнят, с арбузом, растопыренными карманами и двумя пачками хороших денег в руке. Но я всегда благополучно прихожу домой и начинаю считать, на сколько ограбила бандитов, прямо в коридоре вытаскиваю из трусов и из-под майки пачки, потом из карманов куртки, потом сажусь на пол, и тут моя мечта всякий раз покидает меня, потому что я до сих пор не смогла решить, сколько денег мне надо, чтобы перестать о них думать, и соответствует ли это количество объему задрипанного чемодана с доисторическими медными углами, который я, обменяв в канаве на расколотый арбуз, бросила валяться у кладбищенской ограды на 14-м километре, хотя, кажется, все это происходит в районе остановки «Перевал»: кладбище долго тянется вдоль трассы, и я иногда боюсь, что не смогу найти то место, где мне чуть не нассали на голову, но где мне опять, как обычно, невероятно повезло.
Однажды, возвращаясь с дождливых июньских высерок, мы с Банценом встретили бомжиху. Она несла в руках новенькую швейную машинку.
— Извините, сегодня воскресенье или понедельник? — спросила она у Банцена.
— Воскресенье, — ответила я.
— Но вечер уже, да? — уточнила она, все также обращаясь к собаке.
— Да, — сказала я, — часов девять.
— Лето скоро, — кивнула она моему псу и пошла шить сарафаны и платья из ситца.
В тот день я научилась разворачиваться в воздухе, не размахивая пальцами.
«Три часа, полет нормальный» — это выражение отпечатано практически у всех жителей города В. прямо над клювами. Кто-то скажет, что это о космонавтах, но я буду спорить. Космос отсюда почти так же далеко, как и Мск. И если б космонавты были не фантастикой, говорила моя первая учительница Тамара Владимировна, обязательно бы встретились на небе с Богом, чего, однако, в их взаимно-параллельных воспоминаниях не прослеживается.
Вот внизу улица Светланская, названная так отнюдь не в честь чьей-то первопоселенческой бабы, а в память фрегата «Светлана», на котором и баб-то сроду не было. Светланская пересекается Алеутской, имеющей такое же отношение к алеутам, как Светланская — к Светкам, зато была в истории российского флота шхуна «Алеут», черт его знает как добравшаяся до здешних берегов лет 150 назад.
Параллельно Алеутской скатывается вниз Океанский проспект. Он с разбегу тычется мордой в бессмысленное окаменевшее словосочетание «Памятник борцам за власть советов». В городе В. уже мало кто помнит, что за советы давали каменные борцы, и кто их слушал, и кто их просил что-нибудь советовать; поэтому данное словосочетание все дополняют и конкретизируют в меру своих представлений о действительности:
«Памятник борцам за власть бесплатных советов»,
«Памятник борцам за власть дурацких ответов»,
«Памятник борцам за власть вредных советов Г. Остера»,
«Памятник борцам за власть полезных советов молодой хозяйке».
Я пролетала над памятником Борцам и с чувством поверхностного удовлетворения гадила на бронзу, даже не оборачиваясь посмотреть, не снес ли морской бриз мое гуано мимо композиции.
Левее памятника — Посьетская-street, на которой расположена гостиница «Моряк», называвшаяся бичхолом. По правилам орфографии гостиницу следовало бы писать «Бич-холл» или хотя бы «Бичхолл» — но обязательно с заглавной «Б» и судвоением «л», но бичхол пишется именно так: «бичхол». Ничего с этим не поделаешь, абсолютно ничего.
Теперь-то в бичхоле стали жить китайцы, а раньше жили бичи. В принципе, было удобно — обходишь с другой стороны и попадаешь в отдел кадров плавсостава пароходства, где тебе говорят: «Приходи завтра после обеда». Над бичхолом на сопке — пушка, стрелявшая ровно в полдень так, что все чайки и голуби в округе начинали синхронно какать налету, а стекла в окнах бичхола вгибались внутрь.
Дольше всего я жила в 317-м и 410-м номерах. В трехместном (30 коп. в сутки) 317-м кроме меня обитала Света и дочь ее Елена. Света ждала из рейса любимого мужчину Сережу, работавшего вторым помощником на каком-то контейнеровозе. Контейнеровоз был трамповый, и рейс у Сережи затянулся на восемь месяцев, так что Света успела благополучно дорастить последнее воспоминание о возлюбленном до такого состояния, что оно больше не умещалось в ее животе. Девочку назвали Леной, а администрация бичхола пошла на невиданный гуманизм: оставив Свету с дочкой в трехместном номере, больше никого туда не подселяла. Я перешла жить в одноместный и дорогущий (2 р. 10 коп. в сутки) 410-й, а Света купила красную пластмассовую ванночку. Что же касается Сережи, то он разлюбил Свету и полюбил капитана какого-то сейнера — да так сильно, что бросил престижную и где-то даже элитарную судоходную компанию, подавшись из стерильного торгового флота в довольно вонючий рыбодобывающий. Света еще пыталась подманить его на красную пластмассовую ванночку, но вскоре махнула рукой. «Тихо», — вывешивала Света рукописную объяву на внешнюю сторону своей двери, и моряки передвигались по коридору, как босые балерины: «Елена Пидорасовна спит».