Хулио Кортасар - Чудесные занятия
Задача Кортасара состояла именно в том, чтобы создать не схему, а художественное произведение. Это важно для любого писателя. Для автора, создающего фантастическое произведение, — важно вдвойне.
Писать так, чтобы читатель поверил в реальность «вымысла», — это один из краеугольных камней эстетической программы творцов «нового латиноамериканского романа». Победил ты или нет, может решить только самый беспристрастный и неподкупный судья — время. Если оказался победителем — вымысел становится реальностью (для творца — единственной реальностью).
А Кортасар, по всей видимости — если учитывать, что для читателей его вымышленный мир существует как реальный уже добрых полстолетия, — оказался победителем. (Бывают и совсем уж фантастические случаи — это когда произведение и его герои начинают жить своей собственной жизнью. Так, например, в литературе и философии испаноязычных стран стало своеобразной традицией считать Дон Кихота более реальным, чем Сервантес. Но для этого надо быть гением из гениев!)
Серьезность проблем, которые Кортасар ставит в своих книгах, не исключает иронии. Юмор, сатира, пародия, улыбка обнаруживают себя во многих кортасаровских рассказах, только их «дозировка» повсюду различна.
В аллегорических сказках «Жизнь хронопов и фамов» смех звучит «в полный голос». Автор смеется даже над своими любимыми героями — хронопами: «эти зеленые и влажные фитюльки». А ведь хронопы — мечтатели, фантазеры, не желающие признать реальность быта как единственную реальность бытия. Они — «исключение из ряда условностей» и не могут (не способны?) принять «установленный порядок жизни».
А само слово, придуманное аргентинским писателем, оказалось жизнеспособным — оно пошло бродить по всему свету. И сам Кортасар с удовольствием, хотя и с иронией, не раз называл себя «хронопом».
Слово, словно блудный сын, ушло от автора, но снова вернулось под отчий кров…
III
Жизнь хронопа Хулио Кортасара
И еще жив во мне предутренний сон,
еще жив, не забывается,
ведь это действительно — я, но вскоре я исчезну,
меня заменят: рабочий день, и кофе, и имя мое,
и известия, приходящие из внешнего извне.
В какой-то мере и саму жизнь Кортасара можно назвать фантастической.
Начать надо с того, что он — «аргентинец из аргентинцев» — родился не в Аргентине.
Его отец работал в аргентинском торговом представительстве в бельгийской столице. Здесь 26 августа 1914 года и родился будущий писатель — в уже занятом немцами Брюсселе (шла Первая мировая война). Вскоре семья вернулась на родину и поселилась в пригороде Буэнос-Айреса, в доме, «где было полно кошек, собак, черепах и сорок». Читал Кортасар жадно, с упоением. И с таким же упоением стал сочинять сам. В одном из интервью он вспоминал: «Я начал писать в девять лет — тогда, когда влюблялся: и в свою учительницу, и в одноклассниц; любовь-то и диктовала мне страстные сонеты… Еще ребенком я открыл для себя Эдгара По и свое восхищение им выразил, написав стихотворение, которое назвал, ну конечно же, „Ворон“. Я и потом продолжал писать, но не торопился с публикациями…»
30—40-е годы для Кортасара — это время напряженной творческой работы. «Я писал рассказы и только рассказы и был беспощаден к себе, так как за образец взял произведения Хорхе Луиса Борхеса, его необычайную краткость».
Наконец, написав новеллу «Захваченный дом», автор понял, что «таких рассказов на испанском языке еще не было», и, набравшись мужества, отнес его Борхесу в журнал «Анналы Буэнос-Айреса», где он и был напечатан. Случилось это в 1946 году.
Но свой первый сборник рассказов Хулио Кортасар опубликовал только пять лет спустя. А вскоре уехал в Париж — в 40-е годы, когда президентом Аргентины был Хуан Доминго Перон, Кортасар принимал участие в антиперонистском движении («Улицы перонистского Буэнос-Айреса вычеркивали меня из жизни…»).
Во французской столице Кортасар поступил на службу в ЮНЕСКО — работал синхронным переводчиком. И продолжал непрерывно писать. Службой своей он, видимо, тяготился, но она давала верный заработок. Писатель смог «обойти» едва ли не весь земной шар (только, кажется, в нашей стране не побывал), поэтому так обширна «географическая карта» его рассказов. А главные «населенные пункты» на этой карте — Буэнос-Айрес и Париж.
За свою жизнь Кортасар издал десять сборников рассказов — «Бестиарий» (1951), «Конец игры» (1956), «Секретное оружие» (1959), «Истории хронопов и фамов» (1962), «Все огни — огонь» (1966), «Восьмигранник» (1974), «Тот, кто бродит вокруг» (1977), «Некто Лукас» (1979), «Мы так любим Гленду» (1980), «Вне времени» (1982), пьесу «Цари» (1949), четыре романа — «Выигрыши» (1960), «Игра в классики» (1963), «62. Модель для сборки» (1968), «Книга Мануэля» (1973), стихотворный сборник «Эпомы и мэопы» (1971)[*], книги-коллажи — «Вокруг дня на восьмидесяти мирах» (1966), «Последний раунд» (1969), сборники публицистики и эссе.
Уже посмертно вышли написанные еще в 40-е годы романы «Дивертисмент» и «Экзамен», сборник рассказов «Другой берег», публицистические книги «Никарагуа, беспощадно-нежный край» и «Аргентина: культура за колючей проволокой», стихотворный сборник «Только сумерки», пьесы «До Пеуахо — ничего» и «Прощай, Робинзон!», литературоведческая работа «Образ Джона Китса». Целое собрание сочинений! И к тому же речь не идет о творческих неудачах…
Более половины жизни Кортасар прожил в Европе, и ему было горько слышать упреки в том, что он, мол, не знает современной Аргентины, а посему — не должен называться аргентинским писателем. А в последние годы своей жизни, когда страной правили военные, Кортасар был даже лишен аргентинского гражданства.
Но несмотря ни на что, вопреки всему он всегда ощущал себя писателем именно аргентинским. «Словно Орфей, я столько раз оглядывался назад и расплачивался за это, я и поныне расплачиваюсь; и все смотрю и смотреть буду на тебя: Эвридика-Аргентина…»
Снова дам слово самому Хулио Кортасару. В 1967 году в открытом письме кубинскому поэту Роберто Фернандесу Ретамару он написал о себе: «Не кажется ли странным тот факт, что аргентинец, чьи интересы всецело были обращены в молодости к Европе — и до такой степени, что он сжег за собой все мосты и перебрался во Францию, — там, спустя десятилетие, внезапно понял, что он — истинный латиноамериканец? Этот парадокс влечет за собой и еще более серьезный вопрос: не было ли это необходимо — овладеть отдаленной, но более глобальной перспективой, открывающейся из Старого Света, чтобы потом открывать истинные корни латиноамериканизма, не теряя при этом из виду глобальное понимание человека и истории? Я все-таки продолжаю верить, что если бы я остался в Аргентине, то пришел бы к своей писательской зрелости иным путем — может быть, более гладким и приятным для историков литературы, — но, безусловно, то была бы литература, обладающая меньшим задором, меньшим „даром провокации“ и, в конечном счете, менее близкая по духу тем из читателей, кто берет в руки мои книги, чтобы найти там отзвуки жизненно важных проблем».
Кортасар умел видеть остро и далеко. Умел находить точные слова для объяснения себя и мира. Но, чтобы его слово услышал мир, он должен был оставаться наедине с самим собой. А Париж, видимо, — не самое плохое на свете место для одиночества и вдохновения.
В вышедшем посмертно сборнике Кортасара «Только сумерки» есть стихотворение «Осенние итоги»:
Без ложной скромности: то, что осталось,
было создано в одиночестве и отвоевано у тьмы.
А в одном из последних своих интервью, незадолго до смерти (писатель умер 12 февраля 1984 года), он признался: «Я рад, что написал такой роман, как „Игра в классики“, и рассказы — их около восьмидесяти». Но Кортасар слукавил: рассказов он написал куда больше, чем восемьдесят. Просто отнюдь не все из них считал своей творческой удачей — до самой смерти Хулио Кортасару, признанному одним из крупнейших писателей мировой литературы XX века, не изменило «пространственное чутье времени». В данном случае — критическое отношение к самому себе…
Виктор Андреев
Из книги
«Бестиарий»
Захваченный дом
Дом нравился нам. Он был и просторен, и стар (а это встретишь не часто теперь, когда старые дома разбирают выгоды ради), но главное — он хранил память о наших предках, о дедушке с отцовской стороны, о матери, об отце и о нашем детстве.
Мы с Ирене привыкли жить одни, и это было глупо, конечно, — ведь места в нашем доме хватило бы на восьмерых. Вставали мы в семь, прибирали, а часам к одиннадцати я уходил к плите, оставляя на сестру последние две-три комнаты. Ровно в полдень мы завтракали, и больше у нас дел не было, разве что помыть тарелки. Нам нравилось думать за столом о большом тихом доме и о том, как мы сами, без помощи, хорошо его ведем. Иногда нам казалось, что из-за дома мы остались одинокими. Ирене отказала без всякого повода двум женихам, а моя Мария Эстер умерла до помолвки. Мы приближались к сорока и верили, каждый про себя, что тихим, простым содружеством брата и сестры должен завершиться род, поселившийся в этом доме. Когда-нибудь, думалось нам, мы тут умрем; неприветливые родичи завладеют домом, разрушат его, чтоб использовать камни и землю, — а может, мы сами его прикончим, пока не поздно.