Захар Прилепин - Дорога в декабре
У отца были самые красивые руки в мире.
Он умел ими запрягать лошадь, пахать, косить, срывать высокие яблоки, управлять лодкой, в том числе одним веслом против течения, очень далеко заплывать в отсутствие лодки, водить по суше мотоцикл, автомобиль, грузовик и трактор, строить бани и дома, рисовать тушью, маслом и акварельными красками, лепить из глины, вырезать по дереву, весело играть в волейбол и в теннис, составить достойную партию хорошему шахматисту, писать каллиграфическим почерком все что угодно, а также обычным почерком писать стихи, показывать фокусы, завязывать редкостные морские узлы и петли, красиво нарезать хлеб, ровно разливать водку, профессионально музицировать на аккордеоне, баяне, гармошке и гитаре, в том числе проделывая это на любых свадьбах, попутно ровно разливая водку, гладить свои рубашки, гладить меня по голове, но это реже.
Я еще не знал, что не унаследую ни одно из его умений. Наверное, я могу погладить себя по голове, но ничего приятного в этом нет.
Отец наверняка мог бы стать гончаром или пекарем или кем угодно, если ему хоть раз в жизни ктонибудь недолго показал, как это делается.
— Захар, что мы делали целую жизнь? — риторически, словно с кафедры, а не с песчаного бережка вопрошал Корин.
Мой отец и Корин учились вместе в школе, а затем в университете, и всю жизнь преподавали историю в различных учебных заведениях.
— Если бы мы были химики, физики или орнитологи — мы бы преподавали знание реального мира. Но мы занимались ис-то-ри-ей! И теперь выяснилось, что мы учили либо несуществующим, либо абсолютно лживым вещам. Это как если бы мы были орнитологи и доказывали, что летучая мышь — птица, и она все-таки питается кровью, а также высасывает молоко у коз и коров… Знаешь, что мы делали? Мы целую жизнь умножали ложные смыслы!
— Это не так, — сказал отец, поморщившись; у него был еще какой-то короткий довод, который он не успел произнести, потому что тут Корин гортанно захохотал: ему явно нравилось говорить самому, и гортань его получала удовольствие от бурленья, клокотанья и рокотания голоса.
— Захар, ты дурак! — сказал он весело. В голосе чувствовались две странно сочетаемые тональности: давнее и безоговорочное уважение к отцу и очевидное удовольствие, которое Корин получал от того, что мог в меру нагрубить ему на правах давней дружбы.
Все это было так необычно мне, что я тихо засмеялся.
— Что ты смеешься? — вдруг быстро и серьезно спросил отец.
Быстро он говорил всегда; но с полной, непогрешимой серьезностью — только в исключительных случаях.
Я уже знал, чего он не любит. Он не любит спорить, ловить рыбу удочкой, впрочем, ловить рыбу сетью иногда можно, пить пиво, хотя тоже иногда можно, когда мама ищет в его карманах деньги, и особенно когда находит, когда громко играет плохая музыка, когда ему гладят голову.
Вообще, короткий список, потому что он годами пребывал в спокойном состоянии духа, если никто не гладил ему голову.
Но вот ему не понравилось, что я смеюсь, и с тех пор я больше так никогда не смеялся.
Хотя и случаи не предоставлялись, но если б представились — я бы даже не улыбнулся.
Корин вроде бы ничего и не заметил, но что-то такое сыграло в воздухе, и он, разом забыв тему про дурака, вдруг выступил с заманчивой идеей.
— Захар, а помнишь, мы с тобой катались на велосипедах через лес в старые монастыри?
Отец никак не отреагировал — но вид его был умиротворен — что в его случае означало и доброжелательность тоже.
Монастыри были разрушенные, в них раньше жили раскольники, а теперь не жил никто.
— Захар, давай сплавимся туда по реке? — предложил Корин, — На велосипедных колесах до монастырей добираться полчаса. А по речке часа за два, ну за три, спустимся. Полюбуемся местными красотами глазами раскольников, бежавших от окаянного никонианства.
Вода в Истье была ласковой и смешливой. С высокого берега реки, неустанно подмываемые, то там, то здесь, в воду ежегодно обрушивались накрененные и подсохшие дерева. Вонзившиеся в дно, тяжело лежали они — иногда чуть сдвигаемые весенним разливом, но с его окончанием вновь оседавшие — раскоряженные, черные, непросыхающие. Деревень вдоль реки не было.
— Ты сплавлялся, что ли, туда? — спросил отец, медленно дымя беломориной.
— В том-то и дело, что никогда, Захар. У меня и лодки нет. И никто тут давно не сплавляется меж этих коряжин. А ведь очень любопытно было б! И чадо твое, опять же, осмотрелось бы во внутренностях русского леса.
Отец еще покурил, не отвечая.
— У монастырей, — продолжил Корин, — Как раз нынче стоят лагерем мои знакомые археологи и, кстати, на нескольких авто. Они, во-первых, обрадуются нам, — нежданно спустившимся по реке, а во-вторых, легко доставят нас обратно в дом. На машине — это вообще минутное дело.
— Так на чем поплывем? — спросил отец.
— У нас есть приспособления, неведомые раскольникам, — сказал Корин, — Автомобильные камеры, числом две.
— Сплаваем, сынок? — посоветовался отец.
Корина звали Олег Маевич.
Мама говорила: это оттого, что он мается. Но у меня вид Корина был напрямую связан с месяцем маем, с теплом и наступающим летом. И эти его майские красные губы в черной, но сырой от воды и золотящейся на солнце бороде!
Если закрыть глаза и попытаться вспомнить его влажный рот в бороде — почему-то всегда представляется сочный кус арбуза.
Но если зажмуриться изо всех сил, и даже натереть веки ладонями, а потом вдруг открыть глаза — то вместо бороды обнаружится курчавая стая мух, которая разом разлетится, оставив Корина с голым лицом.
…Мы наезжали сюда в гости на выходные в конце весны и потом в конце лета.
Корин в прошлом году забросил преподавание и жил на пенсию своей сумасшедшей, учившейся когда-то в институте благородных девиц, бабушки, сдавал ее квартиру в городе и, кажется, еще чем-то втихую приторговывал — может, лесом. Потому что рыбалку он, как и отец, не признавал.
В мае же ему завозили племянницу, девочку лет тринадцати на длинных ногах, которая не считала меня за человека, зато разговаривала с моим отцом.
— Не скучно тут в деревне? — спрашивал отец, чтобы как-то поддержать вечно затеваемый ей разговор.
— Знаете, дядя Николай… — начинала она, и было заметно, что слово «дядя» он с удовольствием опустила бы, обращаясь к отцу просто по имени.
Я ее ненавидел.
— …здесь живет эта Аля, на год меня старше, — продолжала она, произнося слова про «на год старше» так, словно это было со стороны Али то ли очевидным недостатком, то ли неоправданным вызовом, — Она носит такие короткие юбки, дядя Николай! Даже в Москве такие не носят.